|< в начало << назад к содержанию вперед >> в конец >|

ГЛАВА VIII
"И СВЕТ ВО ТЬМЕ СВЕТИТ И ТЬМА НЕ ОБЪЯЛА ЕГО"

Соловецкие острова: их славное прошлое; место пыток и смерти в настоящем. -Контингент заключенных. - Организация каторжных лагерей. - Начальствующие лица из осужденных чекистов и уголовных преступников. - Каторжные работы. -Соловецкая тюрьма - "Секирка". - Женщины на Соловках. - Продажа заключенных. - Секретные агенты ГПУ. - Первые русские католики на Соловках. - Разрешение пользоваться Германовской часовней. - Церковная жизнь. - Латинское духовенство. - Прибытие о. Леонида. - Его службы и проповеди. - Настроение русских католиков. - О. Патапий Емельянов на каторге. - Прибытие епископа Слоскана. -Тайное рукоположение Сергия Карпинского. - Прибытие Ю. Н. Данзас и ее первая встреча с о. Леонидом. - "Музей Соловецкого Общества краеведения". - Последнее свидание Ю. Н. Данзас с о. Леонидом в антирелигиозной секции этого музея. -Ю. Н. Данзас в женской больнице. - Начало преследования "церковников". - Повальный обыск У католического духовенства. - "Катакомбная жизнь". -Высылка католиков на остров Анзер. - Литургии на камне в лесу и на чердаке. - Освобождение о. Леонида.

На Белом море, под Полярным кругом, в 400 км. от Архангельска и в 6о км. от западного берега моря, расположена группа Соловецких островов. Состоит она из большого Центрального острова (около 60 км. длины и 40 км. ширины), большой и малой Муксольмы, большого и малого Зайчика, острова Анзера, самого северного и пустынного, и еще нескольких небольших островов. Все они покрыты вековыми хвойными лесами, среди которых много озер. Климат на Соловках, хотя и полярный, но смягченный теплым течением Гольфштрема, омывающего острова с севера.

Все время года, кроме летних месяцев, море сковано льдами, и острова совершенно отделены от всего мира. Пароходное сообщение возможно только в течение пяти с половиной месяцев, с I июня по 15 ноября, через небольшой, необорудованный порт Кемь на западное берегу Белого моря.

Соловецкая природа располагает к созерцательной жизни. Оторванность же островов от материка обеспечивала в древние времена и безопасность от всяких нашествий. В XIV веке, святые иноки Зосима, Савватий и Герман избрали большой Соловецкий остров, чтобы основать здесь первый монастырь. Число монахов стало быстро расти, и уже в XV столетии Соловецкие острова покрылись рядом обителей, сыгравших видную роль в истории России и, в частности, в духовном развитии русского народа. "Соловки", как сокращенно их называли, дали на протяжении веков ряд угодников святой жизни и даже немало исторических лиц. Среди них особенно прославился в XVI веке московский митрополит Филипп, бесстрашно обличавший жестокость царя Ивана Грозного и поплатившийся за это своей жизнью.

Из Соловецких иноков был и известный своей реформаторской деятельностью патриарх Никон. Тем не менее, соловецкие монахи высказались против церковных реформ и решительно воспротивились нововведениям Никона. Они обращались не раз с челобитными к царю Алексею Михайловичу, но безуспешно. Однако эти неудачи не повлияли на упорство монахов, и произошло нечто совершенно неслыханное: Соловецкий монастырь оказался в войне с Москвой. Царские войска без малого десяток лет осаждали монастырь; в конце концов Кремль на центральном острове пал, и монахи жестоко поплатились за сопротивление. Между тем, в глазах народа, оно еще больше упрочило славу Соловков и дало монахам ореол мученичества за правду.

Соловецкая обитель, действительно, высоко почиталась в России и славилась своим строгим уставом. Много богомольцев посещало Соловки, и пожертвования притекали сюда широким потоком. Этот монастырь был одним из самых богатых в России: он обладал богатейшей церковной утварью; ризницы были полны дорогих облачений, шитых золотом и украшенных драгоценными камнями. Монастырское хозяйство стояло очень высоко и процветало, несмотря на суровость климата. Вековые леса эксплуатировались, в общем, очень умеренно, так что их красота и ценность не терпели от этого никакого ущерба. Здесь господствовало благополучие во всем до рокового октября 1917 г.

Сейчас же после захвата власти, большевики снарядили на Соловки несколько экспедиций для реквизиции монастырских богатств, объявленных теперь "собственностью народа". Они разграбили самым бессовестным образом все, что было возможно. Многое из разворованного совсем не поступило в "народную" казну. Так например, золотые облачения с престолов и жертвенников пошли на обивку мебели и кроватей приятельниц чекистов. Мощи угодников монастыря были вынуты из склепов и сложены в кучу в главном соборе. Особо чтимые места - родники, колодцы, придорожные кресты, часовенки и т. п. - коммунисты осквернили циничными, кощунственными надписями и гнусными действиями. При этом было расстреляно немало стойких монахов, пытавшихся защищать родные святыни. Одним словом, здесь большевики показали себя тем, что они есть.

Покончив с ограблением монастыря, они приступили к ликвидации его обитателей. Настоятеля-архимандрита и несколько иеромонахов они увезли на материк и там расстреляли. Остальным приказали покинуть острова и уехать. Многие подчинились, но группа престарелых монахов, в возрасте от 55 до 80 лет, заявила чекистам, что они прожили всю жизнь в этой обители, никуда отсюда не тронутся и сложат здесь свои кости. Они пали на колени, прося их всех расстрелять на монастырском кладбище. Поведение этих монахов произвело впечатление даже на чекистов, и они разрешили старикам доживать свой век на Соловецких островах в качестве "вольных монахов". В их пользовании осталась кладбищенская церковь. В 1925 г. на Соловках жило еще 63 вольных монаха.

После этого, под руководством чекистов, началась эксплуатация монастырских лесов. Для этого большевики использовали труд ссыльных, работавших в невероятных по своей бесчеловечности условиях, жестокость которых, кажется, превзошла все, что история знала до этого времени. Достаточно сказать, что больше 60% ссыльных не выдерживало соловецкой каторги и там умирало.

Беспощадная расправа, которую большевики начали с населением страны тотчас по окончании гражданской войны, обеспечила им на долгие годы необходимый контингент людей для производства каторжных работ. К контрреволюционерам, из которых черпался этот контингент, они причисляли всех, кого могли считать несогласными с ними, совершенно независимо от того, выявляли ли те какую-либо активность против советского строя или нет. Такими контрреволюционерами оказались прежде всего " бывшие люди " (кроме небольшого числа сумевших приспособиться к новой власти), т. е. дворяне, чиновники, полицейские, коммерсанты и т. д. с их семьями и детьми и, конечно, гонимое духовенство, а в первую очередь, как самое ненавистное, католическое.

Затем, с началом коллективного строительства, индустриализации, электрификации и других широких планов и замыслов, в той же категории контрреволюционеров и кандидатов на каторжные работы оказались ни в чем неповинные специалисты - ученые, инженеры, техники. Если неосуществимые и, часто, совсем бесполезные проекты не удавались, виновными оказывались техники: их обвиняли в саботаже и вредительстве. Устраивался показательный процесс, в результате которого суд выносил совершенно несправедливый приговор, осуждавший технический персонал на каторжные работы.

Позже, с началом коллективизации, в контрреволюционеры попали и крестьяне-земледельцы, менее всего ожидавшие этого. Большевицкий режим принес им большое разочарование. Мечтой русского крестьянина всегда было увеличить свой земельный надел, получить землю "в вечность", как говорили в народе. Поэтому крестьянин был готов пойти за всяким, кто бы ни обещал ему осуществление заветного желания. Большевики, когда добивались власти, конечно обещали крестьянам землю, уверяли их, что они отберут ее у других и дадут им. Однако это длилось недолго. Землю они, действительно, отобрали, но сделали ее собственностью советского государства, а крестьян - работниками на государственной земле, исполнителями приказов полновластного хозяина, каковым становилась теперь советская власть.

Первыми пострадали от нее так называемые "кулаки", т. е. зажиточные крестьяне, а также и мелкие землевладельцы. Советская власть лишила их всего состояния и передала его в собственность еще более бедным крестьянам. "Кулаки" были тоже причислены к контрреволюционерам, арестованы и сосланы. После них советское правительство принялось за крестьян среднего достатка и в конце концов всех загнало в так называемые "колхозы", т. е. коллективные хозяйства. Колхозы контролировались коммунистическими ячейками, а эти последние руководились лицами, назначенными из центра, тогда как крестьяне являлись простыми работниками и получали вознаграждение за свой труд натурою. При этом, конечно, не было речи ни о справедливости, ни о желании обеспечить крестьян хоть сколько-нибудь сносными условиями жизни. Естественно, что такие меры вызывали в народе недовольство, и начались открытые возмущения, сопровождавшиеся кое-где убийствами коммунистов. Правительство прибегло к строгим карательным мерам: были случаи, что целые деревни сжигались, обстреливались и даже подвергались воздушным нападениям. В результате, опустошение захватило Дельте области, население которых или совершенно разорялось или ссылалось на каторжные работы. Делалось все это потому, что правительству нужен был хлеб, прежде всего для экспорта, чтобы иметь деньги, а затем для прокормления городов, фабрик и для красной армии. Крестьяне же не давали хлеба добровольно, так как взамен его не могли приобрести ничего; товаров, в которых они крайне нуждались, на рынке не было, а советские деньги имели тогда весьма неопределенную ценность. Советская власть нашла выхбд из трудного положения тем, что отобрала у крестьян землю, сделав их своими рабами. Для русского крестьянства настало в полном смысле слова время нового крепостного права, и притом в такой форме, какой не знала история ни одного из европейских народов.

Из этих источников и черпался главным образом контингент государственных "преступников" для пополнения концентрационных лагерей. Таким путем правительство могло располагать человеческим элементом для каторжных работ, практически, в неограниченном количестве. В описываемое время, число каторжан, эксплуатируемых советской властью, достигало, по подсчетам сведущих лиц, десяти миллионов человек. Все это были люди, которых ни в одной культурной стране нельзя было бы обвинить в каком-нибудь преступлении. К ним правительство добавляло еще и действительно преступный элемент в лице разных уголовных, беспризорных, число которых в условиях советского быта росло непрерывно.

После захвата власти большевиками, первые пять лет во главе управления каторжанами стояла ЧЕКА (Чрезвычайная Следственная Комиссия). Организатором и первым руководителем ее был известный чекист, поляк, Феликс Дзержинский. Свою деятельность он начал массовыми арестами. Тюрьмы, опустевшие было в начале революции, оказались вскоре переполненньши в четыре-пять раз выше нормы, на которую они были когда-то расчитаны. Потребовались экстренно новые помещения. С этой целью, вблизи больших городов и узловых станций железных дорог, правительство устроило концентрационные лагери. Их было особенно много в северной части России, где можно было широко использовать каторжный труд на работах, не требовавших специальных знаний, по рытью каналов, по заготовке леса и т. п. Лесные разработки стали преобладающим способом применения каторжного труда, так как экспорт леса приносил советской власти большой доход.

Условия содержания заключенных в этих лагерях, в смысле размещения, питания, жестокости обращения и приемов принуждения к работе были совершенно бесчеловечными. По мере увеличения числа каторжан эта бесчеловечность только росла. Вблизи населенных пунктов нельзя было скрыть всех ужасов, творившехся в концентрационных лагерях. Население знало о них, и эти сведения распространялись не только в России, но и просачивались за границу. Когда большевики появились на мировых рынках с необыкновенно дешевым лесом, который они предлагали в любом количестве по ценам вне конкуренции, этим сведениям поверили и на страницах иностранной печати всюду заговорили о каторжном труде в Советской России. В результате этого Чека создала себе заслуженную репутацию. Между тем советская власть старалась тогда как-то считаться с культурным миром, чтобы добиться признания и достать денег, в которых она сильно нуждалась. Большевики легко нашли выход из неприятного положения, поспешив униитожить пресловутую ЧЕКУ и создав вместо нее ОГПУ (Объединенное Государственное Политическое Управление). Чтобы убедить наивных, было выпущено пространное сообщение, говорившее о том, что надобность в репрессивных мерах в отношении сопротивлявшихся миновала, так как советская власть укрепилась в России и признана всеми за власть "государственную"; поэтому советское правительство якобы нашло своевременным изменить тактику управления и приемы борьбы с контрреволюцией. Конечно, это была явная ложь, но, кто хотел, мог принимать вид, что верит. На самом же деле изменилось только название; все осталось и дальше, как было, с той только разницей, что ОГПУ действовало еще в большем масштабе.

Затем, чтобы покрывать творившееся в лагерях непроницаемой тайной и сведениям об этом не давать проникать за границу, были упразднены открытые концентрационные лагери, примыкавшие к населенным пунктам, и взамен их были устроены закрытые от всякого наблюдения. Для этой цели большевики использовали большие монастыри на севере России (Ярославль, Суздаль, Соловки и т. д.). Открытые же лагери находились теперь в совершенно глухих местах, в лесах, тундрах, вообще, вдали от населенных мест. В 1923 г. Архангельский концентрационный лагерь переместили на Соловецкие острова, где ГПУ устроило в монастыре центральное управление всеми северными лагерями и своего рода лабораторию для производства карательных опытов. Географическое положение Соловецких островов благоприятствовало этим целям. Всякую попытку заключенных, даже после освобождения, распространить сведения об условиях, в которых производились каторжные работы, власти беспощадно карали. Чтобы скрывать правду о Соловках, ГПУ принимало особые меры:

1) По прибытии на Соловки, заключенные предупреждались администрацией лагеря, что им не советуется сообщать в своих письмах что-либо о жизни в ссылке; за нарушение этого, виновные наказывались продлением срока заключения на 1, 2 и 3 года.

2) Если отбывшие срок наказания, вернувшись на свободу, рассказывали родным и знакомым правду о жизни на Соловках, их, без всякого суда, возвращали обратно в лагерь.

3) Если в заграничной печати и попадались иной раз свидетельства бывших соловецких каторжан, которым удалось бежать из России, то они опровергались самими же каторжанами в Соловецкой газете. Мало кто в свободном мире задумывался тогда о том, какую ценность могло иметь вынужденное свидетельство в печати замученного соловецкого узника, при условии, что в советской России, вообще, не существует свободного слова.

Тем не менее, несмотря на все меры, советскому правительству не удалось скрыть от внешнего мира страшную правду о Соловках. Ряду лиц, побывавших там, удалось бежать за границу. Многие из них описали свои переживания и рассказали, что видели и узнали на каторге. Через посредство свободной печати это сделалось широким достоянием гласности. Книги генерала И. М. Зайцева, Чернавина, Солоневича, Ю. Н. Данзас поведали миру правду о том, что творилось на Соловках. Кроме того, немалому числу лиц, отбывавших там наказание, посчастливилось, как говорили тогда, быть "обмененными на мясо", т. е. на коммунистов, арестованных за преступные деяния в других государствах. Как ни странна, конечно, практика такого обмена, по ей мир тоже обязан весьма ценными сведениями.

Во всех рассказах о советской каторге прежде всего бросаются в глаза две особенности:

1) Весь средний административный и командный персонал в Соловецком концентрационном лагере набирался исключительно из ссыльных сотрудников ГПУ. Большинство из них были в прошлом активными чекистами. .

2) На низшие должности (так называемых "десятников", т. е. начальников над десятью заключенными, наблюдавших за исполнением урочных работ) назначали просто уголовный элемент.

Активный чекист, вообще говоря, это - совершенно озверевшее существо, утратившее нравственно - человеческий облик. И вот, из этой и без того преступной категории людей само ГПУ исторгало еще особо квалифицированных преступников, которых находило нужным сослать на Соловки. Ссыльные чекисты отбывали там наказание за разные служебные преступления - злоупотребления, растраты, пьянство, разглашение тайны или за слишком уж энергичную деятельность в недрах самого ГПУ, другими словами за чересчур большое усердие в жестоких расправах. Эти-то изверги, отбывая наказание на Соловках, являлись там начальствующими лицами, и им вверялась судьба десятков тысяч политических заключенных, в большинстве своем ни в чем неповинных. В Соловецких лагерях не было ни одного вольнонаемного служащего из свободных граждан.

Осужденные чекисты, попав на командные должности, проявляли особую энергию в чекистской работе. Чтобы выслужиться перед своим начальством из центрального ГПУ, они изощрялись в изобретении приемов глумления и издевательства и способов принуждения заключенных к работам. Они хорошо знали, что их заслуги не останутся без внимания со стороны ГПУ и они получат за них досрочное освобождение. Каждый год приезжала на Соловки комиссия из центрального ГПУ и сокращала осужденным чекистам срок пребывания на каторге на 1, 2 и 3 года. Таким образом, чекист, приговоренный к десяти годам каторги, мог, ценой истязания заключенных, свести свое наказание к трем годам.

Из этой системы Центральное ГПУ в Москве извлекало двоякую выгоду: во-первых, она ей не стоила ничего; во-вторых, если какое-нибудь особенное зверство, совершенное на Соловках, делалось известным и проникало в заграничную печать, ГПУ могло оправдать себя тем, что его совершили сами же арестанты, а оно тут не при чем. Ответственность падала всегда на местные власти. Когда во время страшной зимы 1929-30 г. около двадцати тысяч заключенных погибло в лагерях Белого моря от сыпного тифа и дезинтерии, на Соловки была отправлена следственная комиссия, сменившая местную администрацию и приговорившая к наказанию 17 человек, обвиненных в небрежности.

На практике, Соловецкая система приводила к следующему порядку: ГПУ давало директивы начальнику лагерей по выполнению каких-либо работ или по применению вновь изобретенной карательной системы. Тот, желая выслужиться, отдавал распоряжение подчиненным лицам уже в более строгом тоне, увеличивая размер работ и усиливая меры воздействия. Эти последние, из тех же соображений, давали своим подчиненным еще более строгие и решительные приказания, и так шло дальше, доходя до непосредственных исполнителей, десятников, в ведении которых находились рабочие-арестанты и которые требовали от них выполнения "суточного урока". Десятники, набранные из убийц и грабителей, не останавливались уже ни перед какими мерами воздействия, вплоть до истязаний, пыток и убийств. Делалось все это безнаказанно, так как жертвы Соловецкого лагеря не имели права жаловаться. Да и кому было жаловаться?

Первым, основным и всеобщим мучением на Соловках была теснота размещения и связанные е ней нечеловеческие условия жизни. Этому подвергались все заключенные. В лучшие времена, Соловецкий монастырь насчитывал до тысячи монахов вместе с так называемыми "трудниками", т. е. добровольными служащими из числа богомольцев, поступавших для работы в монастырь на определенные сроки. При советском строе, на Соловках было в среднем около 15.000 заключенных, но нередко число их превышало и 20.000. Главные здания, представлявшие из себя нечто целое, входили в монастырский Кремль, который в свою очередь был окружен массивной стеной. Этот Кремль и был той крепостью, за которой соловецкие монахи выдерживали когда-то осаду. Все монастырские здания, не исключая церквей и часовен, большевики обратили в казармы, где заключенные размещались на двух и трехярусных нарах. Вне Кремля, вокруг небольшого Соловецкого рейда, были прежде гостиницы для богомольцев; теперь, в большей из них помещалась администрация Соловецкого лагеря; меньшая служила казармой для заключенных женщин.

Каторжане были разделены на роты, находившиеся под командой осужденных чекистов или, в крайнем случае, простых коммунистов, отбывавших здесь наказания за деяния, которых даже в советской России нельзя оставлять безнаказанными. Все они, как сказано выше, старались превзойти один другого в жестокости и грубости в обращении с заключенными. Обширное же поле деятельности, где им было легко отличиться, давала им господствовавшая на Соловках система секретного наблюдения и тайных доносов, благодаря которой администрация лагеря имела возможность следить буквально за каждым словом и шагом заключенных.

Никто из них не мог иметь при себе денег, а из вещей им не оставляли ничего, кроме одежды. Получавшим денежные переводы выдавались вместо денег особые денежные знаки местного ГПУ, на которые можно было купить кое-какие продукты в лагерных лавочках. Не получавшие никакой помощи были обречены, в полном смысле слова, на голод. На Соловках выдавалось то же продовольствие, что и в тюрьмах: каша, вареная кислая капуста с большим количеством воды, иногда соленая рыба или конина.

Два раза в день производилась поверка. После первой-утром, заключенные распределялись по партиям для производства очередных работ в течение данного дня. Назначались они большей частью на лесоразработки. Эти работы были на Соловках самыми тяжелыми, и на них гибло больше всего народа. Рабочие нормы были всегда выше человеческих сил, особенно, если принять во внимание неопытность заключенных, не бывших раньше никогда дровосеками. Тем не менее назначенную им дневную норму - " урок " - они обязаны были выполнить, даже если бы работа затянулась на ночь. Напрасно старики и больные умоляли их пощадить; ударами прикладов их тоже заставляли итти разрабатывать лес. Многие умирали от изнеможения во время работы.

Кроме лесных разработок, на Соловках издавна были еще и рыбные промыслы. Однако к ним допускались только уголовные преступники, т. к. администрация лагеря опасалась, что политические заключенные используют здесь какую-нибудь возможность бежать. Поэтому все лодки находились под особенно тщательным наблюдением.

До I931 г. заключенным не выдавали никакой одежды на замену изношенной. Арестованные летом, они прибывали на Соловки в чем были тогда, и так и работали зимой по колена в снегу. Чтобы спастись от лесных работ, заключенные иногда отрубали себе пальцы. Так как число увечивавших себя стало быстро расти, то начальство приравняло их к сопротивляющимся и присуждало к расстрелу. Но были для них и более утонченные наказания. Ю. Н. Данзас рассказывает, как одного заключенного, отрубившего себе пальцы в утренние часы, привязали к срубленному стволу дерева и оставили так на дороге, приказав волочить этот ствол 15 км. до самого лагеря. Несчастный умер на полдороге.

Непослушание каралось на Соловках смертной казнью. За более легкие проступки применялись более легкие наказания. Зимой провинившихся сажали в ледяной карцер, где им запрещалось иметь при себе пальто или одеяло; питание составляла миска супа раз в два дня. Осенью, когда температура воды была близкой к нулю, наказанных заставляли погрузиться в море по горло и так оставаться в нем четверть часа, если не больше. Нельзя пересказать все ужасы пыток, какие изобретала на Соловках ничем не сдержанная фантазия озверевших людей.

Высшее начальство в лагере пользовалось правом подвергать заключенных специальному наказанию - отправлению на определенный срок в "Секирку". Это была Соловецкая лагерная тюрьма, получившая свое название от горы Секирной на большом Соловецком острове, в и км. от Кремля. Эта гора, единственная на Соловках, покрыта вековым лесом. На вершине ее возвышаются два храма, привлекавшие когда-то тысячи богомольцев. Они составляли одну и ту же постройку, будучи расположены один над другим, в два этажа; каждый этаж был отдельным храмом, с главным алтарем и двумя боковыми приделами. Большевики обратили эти храмы в самую жестокую тюрьму, какую только можно представить себе. Все, напоминавшее здесь о славном прошлом, было ими выломано и уничтожено. Иконопись на стенах они замазали и заштукатурили. В боковых алтарях были устроены особые карцеры, где происходили избиения строптивых и обезумевших от невыносимых тюремных условий. В верхнем этаже, на месте жертвенника, стояла огромная "параша" - большая кадка с положенной на нее доской для ног.

Как ни странно это звучит, но "Секирка" была тюрьмою на каторге. Соответственно этажам, она называлась верхним и нижним "штрафизолятором". На верхнем этаже режим был суровее и в него заточали вновь прибывавших. По прошествии более или менее продолжительного времени, когда администрация каторжной тюрьмы убеждалась, что заключенный, по чекистской терминологии, уже "перевоспитан", другими словами, морально совершенно раздавлен, его переводили в нижний штрафизолятор. В верхнем штрафизоляторе заточенных подвергали непрекращавшейся пытке: заставляли полуголыми сидеть неподвижно. Им позволялось иметь лишь нательную рубаху и кальсоны. Все были босые и с непокрытой головой. На время заключения у них отбирались все вещи. У многих от рубах и кальсон оставались одни грязные лохмотья. В каменном, неотапливаемом здании громадной высоты, в холодную полярную зиму, этих несчастных мучили неподвижностью: они сидели на скамьях, держа руки на коленях и не смели шевелиться. Каждые три часа их водили по кругу, после чего заставляли снова садиться. Ночью, все они, вытянутые неподвижно один подле другого, должны были по команде поворачиваться одновременно на другой бок. В сутки им выдавался фунт черного хлеба, выпеченный из непросеянной муки, часто с примесью суррогатов, и два стакана грязной горячей воды. Если в обычном заточении на Соловках недостаток питания мог быть пополнен чем-нибудь со стороны (посылками, покупкой), то здесь всякое подспорье было совершенно исключено. Штрафники изолятора, как состоявшие на карцерном положении, были лишены всего: они не могли ничего покупать; им не выдавали посылок, не передавали писем, не позволяли писать, что-либо читать. Здесь заживо погребали людей. Такое состояние продолжалось не о дну-две недели, а месяцы, и иногда доходило до целого года. Из всех ужасов на Соловках, "Секирка" была самым нестерпимым. Туда отправляли людей тоже под конвоем. С Соловецких островов, вообще, убежать было некуда; однако, бывали случаи, что заключенные убегали из партии, отправлявшейся на "Секирку". Бежали они в лес, чтобы убить там себя: или повеситься на дереве, или утопиться в озере. На это решались наказанные на целый год заключения и перед этой перспективой приведенные в отчаяние люди. Чтобы предупредить возможность бегства, партию заключенных сопровождал конвой, державший ружья наготове все и км. пути до "Секирки".

В своих воспоминаниях, в правдивости которых нет основания сомневаться, один политический каторжанин, И. М. Зайцев, рассказал, как он, без всякой вины, попал на три месяца в эту тюрьму. Дело с ним было так. 1 сентября 1926 г., главный начальник всех органов административного и хозяйственного управления Соловецкими лагерями Эйхман, сильно выпивши, возвращался поздно ночью из Кремля. По дороге он заметил в лесу дымившийся костер в том месте, где несколько дней тому назад партия каторжан сжигала сучья. Он поднял тревогу, словно лесной пожар угрожал Соловкам, и даже вызвал из Кремля пожа'рную команду. На следующий день последовал грозный приказ, в котором говорилось о предотвращении им начинавшегося лесного пожара, вина в котором приписывалась небрежности лица, сжигавшего сучья. За эту-то вину И. М. Зайцев и был наказан заточением на три месяца в штрафизолятор, т. е. в "Секирку". Вот, что он рассказал.

Через две недели после приказа, набралась партия штрафных в 15 человек. Их отправили в " Секирку " под конвоем. К вечеру они добрались до места назначения. Встретил их по прибытии и принял староста, тоже чекист, и повел на второй этаж описанного здания. Партию построили в холодном коридоре, обыскали и осмотрели принесенные вещи. Все, что у них было, тут же отобрали и приказали раздеться. Все остались в одном белье. Цементный пол был холоден как лед. Зайцев попросил разрешения сохранить носки на ногах. Ответом был грубый окрик: "Снимай. Не полагается!" Раздевание кончилось. Староста постучал болтом входной двери. Внутри заскрипел засов, и тяжелая входная дверь медленно отворилась. Пришедших втолкнули во внутрь верхнего штрафизолятора. Они остановились в оцепенении от картины, открывшейся их глазам. Вправо и влево, вдоль стен громадного здания, а также и по середине, на голых деревянных нарах, заключенные сидели в два ряда, плотно прижавшись один к другому, босые, полуголые, в лохмотьях, бледные, с искаженными лицами. Некоторые из них походили уже на скелеты. Все были грязные, со всклокоченными волосами, смотрели мрачными, утомленными глазами, отражавшими глубокую печаль и даже сожаление к новичкам, которых ждала здесь та же участь.

Из дальнего левого угла, из отгороженной камеры, устроенной на месте прежнего бокового алтаря, раздавался пронзительный, душу раздирающий вопль и дикие выкрики по адресу советской власти и палачей ГПУ. Вопли и крики прерывались ударами по человеческому телу и руганью других голосов. Надзорные усмиряли здесь заключенного, который, от пережитых глумлений и истязаний, пришел в полное исступление. На него натянули смирительную рубашку., скрутили руки и связали ноги, так что он мог только биться головой о каменный пол.

Вправо на нарах была другая картина. Тут лежали, распластавшись, два тела. Это были эпилептики; с ними сделался припадок. Стоны, рыдания, крики, шум, избиения, отразились на их состоянии. Соседи силились придавить к нарам их руки и ноги, чтобы помешать биться в конвульсиях.

И. М. Зайцев рассказывает о двух послаблениях, допущенных за время его трехмесячного заключения, в виду особо суровой зимы:

а) Было разрешено согреваться. Группы по четыре человека, сидя на нарах, плотно прижимались спинами друг к другу; наружную же часть тела они согревали, хлопая ладонями по плечам, бокам и ногам. Выработались даже приемы групповой гимнастики своего рода - все делалось по команде, и приемы выполнялись по счету. Выходило недурно. Повидимому, это было лучше, чем хлопать себя вразброд и этим беспокоить других.

б) Было улучшено питание. В "Секирке" тоже была медицинская помощь. Врач штрафизолятора, чтобы поддержать ослабевшие организмы, выпросил в Кремле присылку сюда тюленьего жира. Вообще, он применяется только для смазки машин. Заключенным выдавали в день по столовой ложке этого жира и, несмотря на противный запах и вкус, все с радостью его принимали.

Вечерние часы были для узников самыми мучительными. Мрачные, подавленные, они сидели молча в слабо - освещенном каземате, подавлявшем громадою бывшего храма. Люди тряслись от холода, и под церковными сводами отдавалось постукивание зубами.

На ночь выдавалась одежда, кому рваное пальто, кому пиджак, из того, что было сдано на хранение. Большинство не могло сдать ничего и потому для спанья не получало тоже ничего. Редкая ночь в "секирке" проходила спокойно. Тишину нарушали сами же заключенные, приходившие в ненормальное состояние; обезумев, они поднимали крик, стучали, ругались. Бывали случаи, что доведенные до исступления кидались на стражников, а те их тут же пристреливали. Сколько человек в "секирке" сошло с ума, сколько умерло от полного истощения и от холода.

Все, что сказано до сих пор о Соловецкой каторге, касалось мужчин. Положение женщин на Соловках было еще более тягостным. В описываемое время их было там около тысячи на 15-20 тысяч мужчин. На свою беду, женщины пользовались некоторой свободой: им позволялось ходить в границах лагеря, и потому они были у всех на виду. Начальствующие лица выискивали себе среди них тех, которые им приходились по вкусу. Особенно сильному преследованию подвергались молодые и, в частности, монахини. Все женщины помещались в бывшей монастырской гостинице и спали на койках из трех досок, укрепленных на козлах. Так как коек на всех не хватало, особенно весною и осенью, когда прибывали новые партии заключенных, то многие спали на полу. Большие коридоры в обоих этажах гостиницы были покрыты ковром женских тел, плотно прижатых друг к другу. Вновь прибывавшие должны были ждать, когда освободится чья-нибудь койка. В нижнем этаже, камеры, были большие, на 50 коек, в верхнем - меньшие, на 25, 15 и 6. Расположены койки были так близко одна от другой, что между ними едва можно было пройти.

Заключенные женщины составляли батальон и подлежали военной дисциплине. В шесть часов утра делалась первая поверка для отправлявшихся на физические работы, а в восемь - для работавших в лагерных канцеляриях. Женщины выстраивались в коридоре в четыре ряда, комендантша проверяла ряды; потом приходил офицер из Кремля и здоровался по-военному. Если он находил, что ему не отвечают достаточно громко, то приказывал повторить ответ 10-15 раз и оставлял весь "батальон" стоять смирно в течение получаса и даже целого часа. Бывало, что женщин, в наказание, заставляли маршировать, отбивать шаг, делать повороты. Словом, над ними издевались, как только могли. Им было особенно тяжело, стоя в строю, выслушивать чтение очередного списка присужденных к смертной казни за неповиновение и другие проступки. В среднем производилось около ста расстрелов в месяц, а списки прочитывались раз-два в месяц. Иной раз молчание женщин в строю прерывалось криком услышавшей в списке дорогое ей имя.

Однажды, когда в 1929 г. производилось массовое избиение заключенных офицеров царской армии, якобы в наказание за какой-то заговор, открытый ГПУ, расстрел состоялся вечером под окнами женского барака, при красноватом свете факелов и фонарей. Этим хотели произвести на женщин особенно сильное впечатление. 53 человека, со связанными за спиною руками, были поставлены на краю рва; их убивали револьверными выстрелами, после чего тела падали в ров. Потом было сделано несколько выстрелов по лежавшим во рву, чтобы добить еще шевелившихся. После этого рабочая группа быстро засыпала ров. Ю. Н. Данзас была свидетельницей того, что делалось в это время в женском бараке, слышала крики, стоны и истерические рыдания увидевших среди расстреливаемых братьев, мужей или просто дорогих им людей.

Обычно, женщин не пооылали на лесные работы, кроме особых случаев; тогда их заставляли обрубать ветви и сдирать древесную кору. Самыми тяжелыми для женщин были работы на торфяном болоте, где они выделывали брикеты, сносили их на указанное место и складывали в пирамиды для сушки. Работа в болоте, без обуви и специальной одежды, была пыткой, которую здоровье женщин не выдерживало. Впоследствии пришлось даже отказаться от поголовного использования их для физической работы. На торфяные болота и в лес стали отправлять только признанных на медицинском осмотре годными для такого труда.

Кроме находившихся в главной казарме, 300-400 женщин было распределено по разным островам. Их положение было особенно тяжким. Большинство, до 6о%, было преступным элементом; среди них было немало и совсем юных, в возрасте 16-18 лет, уже совершенно испорченных. Около 40 % составляли политические заключенные; тут было немало дам и барышень из высшего общества, осужденных болыцей частью, якобы, за шпионаж. Абсурдность такого обвинения была очевидна; отправляли на каторгу, например, за письма, полученные из-за границы, за знакомство с иностранцами, за уроки, которые они им давали. Сюда же попадали родственницы и просто знакомые расстре-релянных, жены священников, академиков и профессоров и, конечно, монахини. Ю. Н. Данзас видела на Соловках целые монастырские общины во главе с настоятельницами. Все порядочные женщины размещались обязательно вместе с проститутками и преступницами, чем, конечно, создавались для них особенно мучительные условия жизни.

Приходится воздержаться от описания мер насилия и принуждения, применявшихся в отношении честных, молодых, красивых женщин, с целью совратить их, развратить и заставить удовлетворять страстям начальствующих лиц. Их доводили до того, что они покупали себе таким путем облегчение участи. "Только переживший ужасы Соловецкой каторги, с ее тухлой кониной и всеми лишениями и унижениями, поймет, каким соблазном было обещание земных благ!", - заметила по этому поводу Ю. Н. Данзас. Кажется, ничье вообоажение не может зайти слишком далеко, представляя себе ужасы страшного острова пыток и смерти. В наших руках, в числе прочего материала, находится экземпляр книги И. М. Зайцева о Соловках со сделанными на полях ее пометками рукою Ю. Н. Данзас. Она внесла в нее несколько незначительных поправок в рассказанное автором о преследовании женщин; иные подробности ей были лучше известны, как принадлежавшей к женскому населению Соловков, но в общем, все рассказанное Зайцевым, она подтвердила, а местами даже усилила.

Среди многих тысяч заключенных, несколько сот находилось в сравнительно благоприятных условиях. Это были прежде всего члены коммунистической партии, которым доверялись в лагере специальные функции; затем разные специалисты - врачи, инженеры, электротехники и т. п. и., наконец, канцелярские служащие. По характеру применения их труда, они не входили в состав рабочих команд и пользовались правом свободного хождения по лагерю. В них нуждались, и это создавало им несколько привелигированное положение. Тем не менее и они оставались на положении рабов, которых, в случае надобности, продавали. Как ни невероятно звучит это слово, но оно крепко вошло в обиход и употреблялось самими же заключенными. Дело в том, что тогда по всему северу России были раскинуты отдельные управления, ведавшие разными работами - лесными заготовками, рытьем каналов и т. п. Для этих работ требовались не только рабочие, но и специалисты. Являлся вопрос, как быть, если среди тысяч каторжан, присланных из центра, не находилось требуемых специалистов? Решали, его обращением в Соловецкий Центральный лагерь, откуда, согласно требованию, ГПУ отпускало необходимых работников. В таких случаях совершался формальный акт продажи арестанта на известный срок. Контракт обязывал соответственное управление работами содержать и кормить специалиста и возлагал на него ответственность за побег. Что же касается оплаты труда, то 90 % поступало в казну ГПУ и только 10 % выдавалось заключенному на руки. Такая сделка была всегда выгодной ГПУ. Если же требуемого специалиста не было в распоряжении местного ГПУ, то сносились с Москвой, и Цетральное ГПУ высылало, кого было нужно, из своих тюремных запасов, а то и просто производило новые аресты, чтобы добыть для продажи рабочую силу. Повод для этого всегда находился: к кому только в советской России нельзя применить обвинение в контрреволюции?

Нужно заметить, что подобные случаи продажи заключенных с Соловков на континентальные работы, к каким бы вопиющим актам несправедливости они ни приводили, все же скорее приветствовались каторжанами. Таким путем им давалась возможность покинуть злополучные острова. Нередко можно было услышать на Соловках радостный возглас какого-нибудь счетовода, инженера, химика:

- Уезжаю, продан в ... (Архангельск, Кемь или другое место), какое счастье!...

Уезжавший отнюдь не вырывался с каторги на свободу; он только переходил, или вернее - его переводили, на другое место, на такие же каторжные работы. Но у него было сознание, что Соловки все-таки он покидал!

Кроме специалистов, которыми пользовались и которых продавали, другую категорию привилегированных составляли менее симпатичные люди, старавшиеся заслужить благоволение начальства шпионажем за своими же товарищами по несчастью, нисколько не считаясь с тем, до какой степени был велик вред причиняемый ими. Система доносов была организована на Соловках так же хорошо, как и повсюду в советской России, где всякий шестой-седьмой человек является добровольным или подневольным доносчиком. На Соловках, в каждой комнате был таковой; само собой разумеется, так же и во всех лагерных учреждениях. "Секретного сотрудника", как их называют, в конце концов, всегда узнавали по тем привилегиям, которыми он пользовался; они-то и выдавали его главным образом. Его сторонились, но предпринять что-нибудь против него опасались из страха ужасного возмездия, которое неминуемо ждало всякого, кто решился бы в той или иной форме поднять руку на секретного сотрудника. Ненависть к этой категории каторжан была так велика, что в некоторых случаях ею пользовались, чтобы из-за зависти набросить тень на человека, имевшего хорошее влияние на окружающих. Чтобы скомпрометировать такое лицо, достаточно было пустить слух, что оно принадлежит к числу секретных сотрудников. Многие, поверив, начинали его сторониться, и цель таким путем достигалась.

Еще в 1922 г. Российский Экзарх написал: "Вся наша несчастная родина обращена в громадную тюрьму, из которой выскользнуть очень трудно". У побывавших же на Соловках сложилось другое изречение: "Соловки - это Советский Союз в миниатюре, а Советский Союз - это большой Соловецкий лагерь". Суждение "соловчан" нельзя не признать компетентным, ибо они хорошо познали на горьком опыте и то и другое.

И на советской каторге и на советской свободе, повидимому, самым тяжелым была неуверенность в завтрашнем дне. Разница между свободой и каторгой была только в характере эксплоатации человеческого труда. На "cвободе" - труд полупринудительный. "Свободный" советский гражданин был стиснут такими тяжелыми условиями жизни, что он для обеспечения своего полуголодного существования не мог не выполнять той работы, какую ему предуказывали "власть имущие". На "каторге" же труд бьш чисто принудительный и в еще более тяжелых условиях. Строй же государственной жизни, и тут и там, основывался на одинаково безнравственных, чисто "звериных" принципах. На Соловках все это только было сконцентрировано в фокусе. В описываемое время они представляли собой самый характерный, но далеко не единственный образец советских карательных лагерей. Десятки подобных ему были раскинуты в северных краях советской России.

Знамя католичества на Соловках подняли русские. Первые католики здесь были восточники. Латиняне присоединились к ним позже. На Соловецких островах собрались сосланные сюда прежде других: о. Николай Александров, настоятель Московского прихода, Владимир Васильевич Балашов, редактор "Слова Истины", и три сестры из Абрикосовской общины - Анна (Цпиридоновна Серебренникова, Тамара Аркадьевна Сапожникова и Александра Васильевна Балашова, одна из сестер В. В. Балашова (другая была замужем за о. Николаем Александровым). Немного позже к ним присоединились: редко унывавший человек, Сергей Григорьевич Карпинский, начавший перед войной духовное образование в латинской семинарии и вскоре прервавший его, тоже арестованный по делу русских католиков, якобы как член нелегальной антисоветской организации, хотя никаких сколько-нибудь серьезных улик против него не было если не считать перехода в ненавистный большевикам восточный обряд; затем старушка Елена Михайловна Нефедьева из Петербурга, ревностная прихожанка о. Леонида, переведенная им из лютеранства в католичество в Бармалеевой церкви, и еще одна сестра из той же московской общины - Елизавета Васильевна Вахевич. Первые прибывшие считались сначала политическими заключенными, как члены монархической партии, к которой, кстати сказать, никто из них никогда не принадлежал. После ряда перемещений, мужчин-католиков поместили летом 1925 г. на Центральном острове в Кремле, а женщин в уже знакомом нам женском бараке, и с этого времени они были зачислены, как контрреволюционеры.

Первой заботой русских католиков было организовать богослужение. В бараке это было невозможно, прежде всего потому, что они жили тогда вместе с другими заключенными. Православное духовенство имело разрешение лагерной администрации пользоваться для этой цели кладбищенской церковью, оставшейся в распоряжении вольных Соловецких монахов. Русские католики решили обратиться к властям за таким же разрешением. Осенью 1925 г., о. Николай посетил начальника административной части Васькова и попросил его об этом. Тот дал принципиальное согласие и посоветовал переговорить сначала с вольными монахами, которые бьши хозяевами церкви, не согласятся ли они дать возможность католикам совершать богослужение в притворе своего храма. Хотя такое решение мало устраивало католиков, которым хотелось получить для себя вблизи Кремля одну из часовен, занятых под учреждения, мастерские и квартиры - все же о. Николай вступил в переговоры с настоятелем кладбищенской церкви иеромонахом Ага-питом. Тот показал себя в высшей степени милым и приветливым человеком и даже передал этот вопрос на обсуждение братии, но, тем не менее, после состоявшегося совещания, принес о. Николаю отрицательный ответ. Вскоре после этого, было решено предпринять новые шаги и просить предоставить для церковных служб Германовскую часовню, построенную на том месте, где по преданию жил и подвизался св. Герман. Она находилась в 2 1/2 км. от Кремля, у самого моря, недалеко от шоссе, ведущего в Саватьево. О. Николай отправился просить об этом лично Васькова. Не без волнения он вошел в кабинет чекиста, не только решавшего судьбу заключенных, но и собственноручно расстреливавшего приговоренных к "высшей мере наказания". Исход переговоров зависел всецело от его личных соображений. Однако, он принял его вежливо и внимательно выслушал просьбу католиков. Васьков дал согласие, но сказал, что позволяет посещать Германовскую часовню только по воскресеньям и большим праздникам, при чем каждый раз нужно обращаться к нему за особым разрешением для всей группы и представлять список для наложения резолюции. Первое разрешение Васьков выдал на Рождество 1925 г.

Накануне, мужчины католики пошли к часовне, занесенной со всех сторон глубоким снегом, и протоптали ногами дорожку шагов на сто. Часовня, расположенная здесь так живописно, оказалась для богослужений вполне подходящей. Длина ее была около пяти метров. Направо от входа, почти у самой стены, был небольшой колодезь, которым пользовались жившие здесь монахи-отшельники. Крышку колодца использовали для устройства престола. Для проскомидии, в качестве жертвенника мог служить подоконник с левой стороны. Налево от него был образ Богоматери. Еще левее его оставалось пустое место от висевшей здесь прежде иконы. Чтобы заполнить его, принесли из соседней часовни образ Божией Матери Одигитрии. Над устроенным престолом оказалось деревянное распятие, а вправо от него - образа св. Иоанна Богослова и св. Германа Соловецкого. В часовне было четыре окна; дверь была легкая, деревянная. Ее решили закрывать не на замок, а только засовом, чтобы дать возможность зайти сюда в свободную минуту проходившим заключенным которые пожелали бы отдохнуть немного душой; замок, все равно, сорвали бы, просто из любопытства.

У всех было сознание, что эта часовня - великая милость Божия. Однако, не имея антиминса, о. Николай не решился служить литургию. На Рождество он отслужил только обедницу. С этого дня, каждое воскресенье и в большие праздники, русские католики посещали часовню. Перед уходом из Кремля, все вместе собирались у дежурного и оттуда, с его пометкой на документе подписанном Васьковым, направлялись в часовню. По правилам не разрешалось ходить совместно мужчинам и женщинам, но для католиков сделали в данном случае редкое исключение. Благодаря этому сестры имели возможность исповедоваться, если не в самой часовне, то, за недостатком времени, по дороге.

Благодаря переписке с остававшимися на свободе, русским католикам удалось узнать, что Св. Отец разрешил заключенным совершать литургию без антиминса, пользуясь обычным латинским " корпоралом " (белый плат, который простирается на престоле); нужно было только, во время литургии, соединиться молитвенно с тем угодником Божиим, мощи которого почивают в ближайшем католическом храме. Удалось достать немного вина, и в конце мая 1926 г. о. Николай начал совершать литургию. Приблизительно в то же время было получено разрешение посещать Германовскую часовню ежедневно. Несмотря на изнурительный трудовой день, о. Николай вставал неизменно около пяти часов утра и, запасшись просфорой и небольшой порцией вина, которое он заранее соединял с одной-двумя каплями воды, спешил в часовню с таким расчетом, чтобы после литургии успеть вернуться домой к завтраку и не опоздать на работу. То же делали и другие католики. Псаломщиком была сестра Серебренникова хорошо знавшая службу. По субботам совершалось всенощное бдение. Все приступали ежедневно к Причастию. Хлеб для литургии выпекали сестры, целым хлебцем, из которого потом вырезывали просфорки. В июне 1926 г. появился тайно доставленный сюда антиминс.. Священные сосуды сделал из простого металла один мастер-католик. В начале приход был очень беден утварью и облачениями. Было только одно красное; позже прислали из Москвы еще другое лиловое. Е. М. Нефедьевой прислали на Соловки ее светло-желтое подвенечное платье. Сестры сшили из него еще одно облачение; освятил его уже о. Леонид.

Летом 1926 г. на Соловки прибыл первый латинский священник, витебский декан о. Леонард Барановский. Узнав о его прибытии, предприимчивый Карпинский, в тот же день, с помощью добрых знакомых получил разрешение забирать его на день к себе в шестую роту, где условия, по сравнению с карантинной, были все-таки лучше. Отбыв карантин, о. Леонард поселился в одной комнате с русскими католиками. Здесь они положили начало нормальным и хорошим отношениям между латинниками и восточниками. Все мешавшее этому раньше, все болезненно разделявшее их и стоявшее между поляками и русскими на Соловках само собой исчезло. Они были теперь только братьями во Христе, носителями света Христова в окружавшей духовной тьме, так удивительно гармонировавшей здесь с холодом и мраком полярных ночей. О. Леонард был человек с твердыми принципами, ревностный священник и бесстрашный исповедник. Вскоре о. Николай выхлопотал и ему разрешение ходить в Германовскую часовню. О. Леонард был этим доволен, но долгое время не решался служить литургию в лагерных условиях, хотя католики-латиняне и просили его. В конце концов он все-же решился. Польки быстро принялись за работу и сшили ему из розового ситца все, что было нужно для латинской Мессы. Но он делал это неохотно, боясь смешения обрядов. Не решился о. Леонард употреблять и простой хлеб, а хотел непременно, чтобы выпекались облатки. Нашелся мастер, немец-католик, который взялся сделать прибор для изготовления облаток. Однако, прибор у него вышел неудачным: стенки были черезчур тонкие, и при печении облаток на сильном огне - тесто горело, а на слабом - работа затягивалась; для печения пользовались примусом. Впоследствии тот же немец смастерил более усовершенствованный прибор, а кроме того наладилась связь с остававшимися еще на свободе; вино и облатки стали получать от родственников, друзей и бывших прихожан.

Кроме восточных католиков, несколько латинян тоже добились разрешения ходить на богослужение в Германовскую часовню. В результате там скоплялся народ, и на церковные службы стал являться член лагерной администрации, чтобы не допускать в часовню лиц, не имевших специального разрешения. Сразу же стала заметна разница в отношении к часовне со стороны органов местной власти. Административная часть, т. е. орган, несший на Соловках полицейскую службу и имевший специальные указания и полномочия из центрального ГНУ, шел первое время навстречу католикам. Инспекционно-следственная часть - ИСО, - исполнявшая функции сыскного характера, хотя и была подчинена начальнику административной части, но относилась к католикам явно враждебно, чинила им всякие препятствия и провоцировала их. Некоторые объясняли это тем, что агенты ИСО, вербовавшиеся из наказанных за злоупотребления сотрудников ГПУ, старались и на Соловках заниматься вымогателством и брать взятки с заключенных. С православным духовенством они были в то в время в добрых отношениях (1925-1929), так как получали от него регулярно довольно крупные подачки. Повидимому, агенты ИСО ожидали, что и католики, поняв сделанные намеки, будут снабжать их деньгами и продуктами. Но те не видели в этом надобности, надеясь на благосклонное отношение административной части, которое они объясняли указаниями Московского ГПУ.

В конце 1925 г. для католиков создались еще более благоприятные условия. Администрация, под непосредственным руководством начальника управления Эйхмана, стала на путь широкого развития производственных работ в лагере. О. Николай, служивший до этого сторожем, был призван теперь, как инженер, участвовать в совещаниях и работах эксплоатационно-производственного отдела. Его назначили помощником заведующего электростанцией, учреждения, в котором были объединены все предприятия сильного и слабого тока. В этой должности ему приходилось делать доклады и давать объяснения чинам высшей лагерной администрации, а также помогать им в устройстве радио-приемников у них на квартирах и оказывать по своей специальности ряд личных услуг. Своими связями он широко пользовался для устройства приходских дел. Благодаря ему, каждый месяц возобновлялось разрешение на пользование часовней и позволялось получать вино. Через него же устранялись и чинившиеся католикам затруднения.

- Только бы не на Соловки!

Такова была в те годы первая мысль "свободного" советского гражданина, когда ГПУ внезапно его арестовывало и ввергало в тюрьму.

Мы не знаем, что именно подумал Российский экзарх, когда представители власти внезапно схватили его в Могилеве, но у нас сохранилась запись, сделанная им еще в начале 1926 г.:

- "Придется упражняться в похвальной добродетели терпения, такого же каторжного, тупого и невыносимого как тот наш российский кошмар, в котором мы мучаемся за грехи наши и наших отцов"!

Ссылка о. Леонида на Соловки была только новым шагом вперед в его Крестном пути. Он прибыл туда 26 октября 1926 г. Первым узнал об его прибытии о. Николай Александров и поспешил сообщить эту весть Карпинскому работавшему на лесопильном заводе. Тот поручил ему поскорее повидаться с о. Леонидом, проникнуть как-нибудь в карантинную роту, вход в которую был строжайше воспрещен посторонним. На Соловках уже знали о " преступлении " о. Леонида. В лагере прошла молва о том, как он снова приехал в Могилев из Калуги и всколыхнул там массу бывших униатов, которые сами напомнили ему о вере отцов и попросили прислать им униатского священника.

Не впервые о. Николай посылал Карпинского в трудно проходимые места; на этот счет у него выработался уже опыт, а были кое-где и особые секретные связи. Словом, он и на этот раз не обманул ожидания о. Николая. Через короткое время Карпинский был уже в знаменитой 13-й роте и там, в первой комнате, направо от входа, увидел экзарха, среди так называемой "шпаны" - мелкого уголовного элемента. Убогий вид о. Леонида в этой ужасной среде больно кольнул его сердце. Поражало усталое, обескровленное лицо о. Леонида. Он был одет в какой-то белый штатский пиджак. На голове у него была старомодная узкая шляпа. В первый же момент встречи, Карпинский подумал с горечыю:

- Экзарх в таком виде... С него сорвали одеяние священника и превратили во что-то жалкое-жалкое... Какая боль и какой срам... Бедный экзарх...

Карпинский подошел к нему, поцеловал руку. Чтобы утешить о. Леонида, он сказал, что, несмотря на соловецкие ужасы, им все-таки живется неплохо. Тут о. Николай, четыре сестры - из Московской общины, Елена Михаиловна Нефедьева. И Владимир Васильевич Балашов тоже здесь с ними. Все бывают каждый день у обедни и причащаются...

Лицо о. Леонида сразу же прояснилось. Он понял, какое облегчение посылает ему Господь в тех страданиях, какие его здесь ожидают. Он будет служить... Значит, ему тем самым обеспечен духовный отдых и утешение совершать Литургию и, таким образом, укреплять свой дух и ободрять других. О. Леонид вздохнул облегченно. Видно было, что его обрадовала встреча. Несмотря на большую, усталость, он был все-таки бодр.

Поскорее увести отсюда экзарха! Карпинскому действительно удалось быстро получить нелегальное разрешение на выход о. Леонида из карантинной роты в ту, где помещались католики. Там свои его сразу окружили любовью и сыновним вниманием, оказали "гостеприимство", чем только могли. Накормили, напоили горячим чаем, а главное - согрели душевным теплом. На другой день о. Леонида не отправили на работу, как это делали всегда с вновь прибывшими, так как все связи и возможности были пущены в ход, чтобы добиться этого исключения для о, Леонида. Свой первый день на Соловках Российский экзарх начал литургией, которую отслужил тут же в камере у католиков. Тогда, духовенство пользовалось еще в этом смысле известной свободой. О. Леонид провел здесь весь день и только вечером вернулся в карантинную роту, чтобы присутствовать на поверке. Так же как и первый день, о. Леонид провел и все остальные двухнедельного карантина, по окончании которого его устроили жить в этой же роте где были католики на Центральном острове, но в другой камере, вместе с православным духовенством. Кого только не было здесь! Больше сотни священников, двадцать епископов, среди них такие столпы православия, как архиепископ Илларион Троицкий, архиепископ Петр Зверев, епископ кн. Жевахов, епископ Мануил Лемешевский и др. Очень скоро все поняли, какой просвещенный иерей и выдающийся представитель католической Церкви оказался в их среде. Епископ Мануил стал большим почитателем о. Леонида. Со всеми у него установились простые дружеские отношения. Были частые разговоры на богословские, исторические и другие темы. Православное духовенство собиралось в одной из камер на доклады. На них обыкновенно присутствовал и о. Леонид. Дважды он читал у них на темы: "О боговдохновенности книг Священного Писания" и об "Историчности Иисуса Христа". Доклады имели большой успех.

Все свободное время о. Леонид проводил в чтении и писании. Он надеялся вывезти все это современем или как-нибудь переслать своим на свободу. Однако, труды его попадали обыкновенно в руки ГПУ при неожиданных обысках; чекисты их уносили, обещая вернуть при освобождении. Друзья прозвали о. Леонида "писателем ГПУ". Однако, это его не останавливало; говорят, что он даже трудился еще напряженнее, надеясь, что, может быть, написанное им увидит когда-нибудь свет.

Ко времени прибытия на Соловки, здоровье о. Леонида было уже сильно надломлено. У него был порок сердца, он страдал ревматизмом, и немало мучений ему причинял ишиас. На медицинском осмотре его причислили к категории неспособных к физической работе. На него возложили обязанности дворника и сторожа; свою службу он нес исправно и ночью и днем. Польский священник Ильгин, проживший совместно с о. Леонидом два года на Соловках и впоследствии благополучно вернувшийся в Польшу, вспоминает о том, каким был тогда о. Леонид:

"Он отличался необыкновенной учтивостью и был, как говорится по-русски " простодушен" до безграничности. Был также исполнен смирения и простоты; мы встречали его то сторожем, стоящим на дежурстве, то дворником с метлою в руке, всегда полным улыбки и привета. Никогда он ни от чего не унывал, не падал духом, а, видя других угнетенными, побуждал к терпению, утешая надеждою на лучшие времена.

Плавностью своей беседы и богатством ее содержания он возбуждал всеобщий интерес. В свободные от принудительного труда минуты мы все толпились вокруг него, и он увлекал нас своей добротой, простотой и сердечностью.

По отношению к самым близким, к сотрудникам по вертограду Господню еще во времена жизни на воле, он был истинным отцом и просто обожаем всеми.

Часто он общался и с православными русскими, как с интеллигенцией, так и с простонародьем. Можно думать, что не одну человеческую дущу он повлек за собой к Богу.

По отношению к нам, священникам латинского обряда, он ничем не обнаруживал никакой обособленности, всегда оставался сердечным, приветливым, полным смирения и Духа Божьего. Очень часто, как только представлялась к тому возможность, он затрагивал вопрос об Унии; будучи всесторонне образованным, он давал нам ценные указания и мысли относительно тоги, каким способом нам надлежит направлять это дело на благо Церкви".

На Соловках, латинское духовенство относилось к о. Леониду с большим уважением и действительно отвечало любовью на его отношение к себе. Все ценили его высокие нравственные качества и выдающуюся ученость. Среди них он был всегда желанным, как милый и приятный сожитель по камере. Его считали " ходячей энциклопедией ". Иногда просили неожиданно прочесть какой-нибудь доклад. О. Леонид обыкновенно осведомлялся, на какую тему его хотят слушать и сколько времени он может говорить. Темы были самого разнообразного характера, обычно в связи с вопросами, возникавшими время от времени в среде духовенства. По свидетельству слушателей, доклады о. Леонида были всегда очень интересны и содержательны. Он говорил на богословские и исторические темы, говорил об оккультизме, масонстве и т. п. Эти доклады отрывали о. Леонида от личных работ, которым он посвящал все свободное время. Но он никогда не отказывался. Бывало нередко, что аудитория о. Леонида слушала его с неослабным вниманием в продолжение одного-двух часов. Мрак и холод полярной ночи только сильнее выдвигали перед слушателями необычное дарование о. Леонида, действительно призванного быть и руководителем душ и учителем. К сожалению, он был лишен возможности поддерживать письменную связь со своей паствой, так как переписка в лагере была строго ограничена: заключенным позволялось писать только два письма ежемесячно. Позже это ограничение стало еще строже, и сношения с внешним миром сделались более трудными.

До 5 ноября 1928 г. о. Леонид служил ежедневно литургию, чаще всего у себя в камере, где он жил в обществе шести латинских священников, одним из которых и был о. Ильгин. Одновременно с ним служили еще двое; для этого они устраивали при помощи сундучка возвышение на постелях. По воскресеньям и праздникам служба совершалась в Германовской часовне. Впервые о. Леонид появился здесь по окончании двухнедельного карантина. Этот день был большой радостью для всех русских католиков. Кажется, больше всех радовалась тогда старушка Е. М. Нефедьева, так почитавшая о. Леонида. Он был первым серьезным духовником в ее жизни, и она не могла забыть, как он руководил ею после обращения. Свое служение в Германовской часовне, о. Леонид начал, как Российский Экзарх, глубоко прочувствованным словом. С тех пор, за каждой литургией он не переставал поучать и утешать своих верных. Сказанные им слова не забылись. Через много лет они вспоминались и повторялись, как заветы Экзарха:

- Мы - жертва за схизму Востока, я не устану повторять это. С терпением мы должны нести крест свой...

- Мы здесь - удобрение для духовного возрождения России...

- Помните, что наши обедни на Соловках, может быть, единственные обедни русских католических священников, молящихся за Россию. Надо непременно стремиться отслужить хотя бы одну в день...

Германовская часовня стала местом общих " евхаристических радостей ", как тогда говорили; люди отвлекались в ней от лагерной жизни и по-детски утешались возможностью братского единения. Летом, после воскресной обедни, они задерживались некоторое время всей семьей перед-часовней. Им были дороги эти минуты на лоне дивного уголка северной русской природы. Тут же они съедали принесенный скромный завтрак и затем возвращались в задушевной беседе "домой". Германовская -часовня и все связанное с нею поддерживало в душах сверхприродную жизнь, сохраняло душевное равновесие и психическое здоровье, а это являлось основным для заключенных в тяжелых условиях соловецкой повседневности. Посещавшие часовню, в свою очередь, служили моральной и духовной поддержкой для тех католиков, которым администрация лагеря не позволяла сюда приходить; разрешения выдавались только "церковникам", т. е. заключенным, несшим наказание за участие в церковной жизни.

В то время как в лагере царила духовная пустота, уныние и даже отчаяние, и многие заключенные поддавались разным соблазнам, католики-церковники вели в своем замкнутом кругу содержательную жизнь. Они были далеки от уныния, тоски и отчаяния и пользовались среди окружающих заслуженным уважением. Многие посторонние искренне завидовали и восхищались при виде того, как католики пользуются предоставленной им возможностью вести церковную жизнь. Наблюдая их, нельзя было не понять, какое место в жизни человека занимает религия, как она его окрыляет. На фоне соловецкого быта, это бросалось в глаза особенно ярко. В праздничные дни католики имели действительно праздничный вид. В их часовне, при всей ее бедности, была торжественная обстановка. Пользуясь знакомством с вольными монахами, у них даже удалось достать митру для отца Леонида. Однажды, когда латиняне служили Мессу с диаконом и иподиаконом, Российский Экзарх восседал в митре на а троне ", водруженном в часовне. Как выгладел в действительности этот трон и все остальное, - это уже, конечно, другой вопрос. Важно, что люди глубоко жили церковной жизнью и черпали из нее силы для перенесения своего заключения, со всеми его непомерными тяготами. В праздничные дни, иным даже казалось, что темные силы не могут не быть озадачены безмятежностью чистой радости церковников и должны непременно что-нибудь предпринять против них. Большей частью такие предчувствия сбывались. Но Господь помогал им или преодолевать временные затруднения или же принимать их в духе веры, как испытание.

Летом 1927 г. был доставлен на Соловки о. Патапий Емельянов. Он был одним из последних священников восточного обряда, остававшихся еще на советской воле. Ему пришлось пройти через полосу очень тяжелый моральных и материальных испытаний. Самым тяжелым для него было, пожалуй, сознание полной беспомощности, одиночества и остав-ленности в диком разгуле страшного произвола, который захватил его, мучил и кончил тем, что бросил на Соловецкие острова. .Тут он оказался по крайней мере среди своих, встретил экзарха, вошел в среду русских католиков и стал делить с ними радости и печали. Ко времени его прибытия, легальная церковная жизнь была уже налажена. Все быстро полюбили о. Патапия; для совместной жизни у него был прекрасный характер, а руки у него были просто "золотые". Кроме того, он оказался хорошим портным. В 1928 г. о. Патапий отлично сшил белое облачение; трудился он над ним с особенным усердием и чисто детским увлечением. Его облачение оказалось самым красивым и употреблялось в праздничные дни. При своей физической силе и выносливости, о. Патапий приходил неоднократно на помощь своим менее сильным собратиям.

Однажды ему пришлось перенести операцию геморроя. Когда он лежал в лазарете, туда привели больного священника, поляка Феликса Любчинского, бывшего настоятеля на Украине, где он пережил много тяжелого. Однажды он поехал в другой приход для совершения треб, в его отсутствие бандиты напали на его дом и не только разграбили все имущество, но варварски поубивали одного за другим всех членов семьи и даже слугу. Отца его бандиты порезали на куски и бросили в колодезь вместе с другими убитыми. После этого ГПУ приговорило его, ни в чем неповинного, к ю годам каторжной тюрьмы. В результате, от всех потрясений, о. Феликс заболел меланхолией, так что врачебная комиссия даже освободила его в лагере от тяжелых работ. Собратья, принимавшие в нем большое участие, не допускали его даже к легким работам и делали все за него. Они же выхлопотали ему разрешение отправиться в Кремлевский лазарет, надеясь, что регулярный медицинский уход восстановит его силы. Между тем, в лазарете, здоровье о. Феликса стало с каждым днем ухудшаться. О. Патапий, принялся с большой любовью ухаживать за больным. Благодаря его стараниям, доктор, почему-то медливший с диагнозом, определил у о. Феликса воспаление передней части мозга. Санитар же считал о. Феликса симулянтом, обращался с ним грубо, отказывая в самых элементарных услугах. О. Патапий добился перевода в ту же палату, где лежал о. Феликс; благодаря этому он мог принять на себя весь уход за больным. О. Патапий был прекрасный рассказчик и собеседник. Своими разговорами он немало утешал о. Феликса, скрасив этим его последние дни. Видя, что конец его близится, о напомнил об исповеди. Больной был глубоко тронут заботой о. Патапия и после исповеди целовал ему руки} не выпуская их из своих.

Когда он умер о. Патапий, зная, что покойника отнесут из палаты в мертвецкую, поспешил совершить обряд отпевания, который знал наизусть. Оставалось еще позаботиться о похоронах. Тут уже о. Патапий, находясь в лазарете, был бессилен что-нибудь предпринять. При всех своих способностях, о. Патапий, не умел быть "ходоком" по соловецким учреждениям. К счастью, как раз в этот день на Центральном острове оказался прибывший утром с Анзера, лучший лагерный "ходок" по официальным местам. Узнав о кончине о. Феликса, он сейчас же пробрался нелегально в лазарет. Фельдшер, его хороший знакомый, провел его к покойнику, а заведующий мертвецкой, за хороший подарок, пообещал сделать зависящее от него, чтобы обставить похороны достойным образом и не бросить раздетое тело, как это обычно делалось, в общую яму. Заказал у "казенного гробовщика", как его называли, пристойный гроб. Между тем, чтобы устроить похороны, ему нужно было во что бы то ни стало остаться в Кремле и не быть отправленным на другой день обратно на остров Анзер. Он не нашел другого выхода, как упросить сделать себе операцию. При помощи того же фельдшера, получил разрешение врача лечь в лазарет тоже для операции геморроя, в которой, кстати сказать, не было никакой надобности: на его беду, операция оказалась не только мучительной, но и неудачной, так что пришлось подвергнуться еще и второй, чтобы исправить последствия первой. Однако, благодаря этому, смог добиться чего хотел для похорон о. Феликса. Администрация разрешила ему достать нужные вещи, и одеть покойника. О. Патапий сшил для него из полотенца священническую столу (латинскую епитрахиль) и химическим карандашом наппсовал на ней кресты. На лице умершего словно застыла улыбка. Его друзьям казалось, что он благодарит ею за заботы, а прежде всего за исповедь, отпевание и столу. Оба они собственноручно забили крышку гроба.

Представившаяся возможность отдать последний долг умершему собрату доставила большую радость о. Патапию, ибо на Соловках было нелегко похоронить умершего не только по-христиански, но и просто по-человечески.

Выписавшись из лазарета после операции, - Карпинский смог побывать у могилы о. Феликса и помолиться там еще раз о душе любимого друга.

26 декабря 1926 г. экзарх тайно посвятил в Германовской часовне Сергея Карпинского в иподиаконы. Еще в 1922 г. он сказал ему, что рукоположение в священники состоится при первой возможности его. Когда в 1927 г. в Могилеве арестовали епископа Болеслава Слоскана, соловецкие узники, хорошо знакомые с маневрами ГПУ, стали ожидать прибытия владыки на Соловки. О. Леонид велел Карпинскому готовиться к посвящению и достать для этого все необходимое. В 1927 г. его надежды на приезд владыки Болеслава не оправдались. Не раз он посматривал с берега на ту сторону моря, откуда соловецкий пароход мог привести ему величайший дар Божий - благодать священства. Но увы, наступила зима, прекратилась навигация, а владыка оставался на материке: его отправили в другой лагерь.

Наступила весна, как вдруг, когда всякая надежда на приезд владыки Болеслава казалась утраченной, между лагерными католиками пронеслась весть:

- Епископ Слоскан на Соловках!

Оказалось, что зимой владыка простудил ногу и заболел ишиасом, и врачи направили его для лечения в Соловецкий лазарет, лучше оборудованный, чем госпиталя других северных лагерей. Карпинского не нужно было торопить; он сам поспешил сейчас же пробраться, конечно, нелегально, к больному владыке. Тот принял его очень радушно, не подозревая, что говорит со своим будущим первым сыном. Вслед за Карпинским, владыку навестил и экзарх. Как только тот поправился, о. Леонид обратился к нему с просьбой о посвящении Карпинского. Владыка согласился. Епископ Неве прислал с верным человеком специальное благословение и разрешение на рукоположение.

В конце августа Сергей Карпинский начал десятидневную духовную подготовку к посвящению. Решено было совершить все в будни, ранним утром и в полной тайне, не говоря об этом даже католическим священникам. Надеялись таким путем избежать случайных посетителей в часовне. Были приняты и меры предосторожности, чтобы в роте не только члены администрации, но и латинские священники не обратили внимания на их ранний выход из Кремля. 5 сентября 1928 г., "с трепетом и волнением", как свидетельствует один из участников этого памятного шествия, они, словно какие-то заговорщики, вышли из лагеря в начале пятого часа утра и направились в германовскую часовню. В этот день было назначено посвящение Карпинского в диаконы. На чин посвящения были приглашены: каноник Тройго, который, в качестве профессора литургики дал владыке нужные указания, как совершить обряд посвящения и был.диаконом во время самого исследования; затем, кроме экзарха, о. Николай Александров, В. В. Балашов и сестры доминиканки. Богослужение прошло совершенно спокойно, без всяких помех. Присутствующих охватило совсем особенное чувство. Позже, они говорили, что в то утро они погрузились в духовную атмосферу катакомб. В убогой Германовской часовенке, на простой скамеечке вместо кресла, сидел тогда молодой епископ, тоже в секретной обстановке недавно призванный тайно к высокому служению в гонимой Церкви. Владыка Болеслав служил без митры и без посоха: недостававшие ему внешние знаки епископской власти восполняли в глазах присутствовавших сиявшее внутренним светом лицо и высокое духовное совершенство подвижника-исповедника. Вся часовня в этот тихий утренний час казалась таинственно овеянной особым ароматом благодати, охватившей молящихся.

Еще более глубокое и торжественное настроение было через два дня, у сентября, при рукоположении Сергия Карпинского в священники. Он не мог удержаться от тихих радостных слез, когда владыка Болеслав возложил на него руку и произнес: "Accipe Spiritum Sanctum" ("Прими Духа Святого") а вслед за ним и другие священники-страдальцы за Церковь тоже коснулись его головы. "Знаю, - сказал новопосвященный, - что такие минуты не повторятся больше в моей жизни". Ему было радостно служить затем литургию вместе с посвятившим его епископом. После обедни, когда он разоблачился и остался в подряснике, к нему подошел владыка Болеслав, и стал по латинскому обычаю на колени прося благословения. О. Сергий заколебался. Однако владыка Болеслав так посмотрел на него., что он быстро, хотя и трепетно, поднял руку и благословил своего величайшего благодетеля. Потом к нему подошел Российский Экзарх и смиренно склонил голову, прося благословения. "Разве можно забыть такие минуты?", - сказал впоследствии о. Сергий, вспоминая пережитое в это памятное утро.

О. Леонид строго приказал не делать никому даже намеков на то, что Сергей Карпинский стал священником. Об этом сообщили только его сожителю по камере, архимандриту Шио Ботманишвили, в присутствии которого ему предстояло теперь тайно служить литургию.

Юлия Николаевна Данзас, после четырехмесячного путешествия этапным порядком, прибыла, наконец, 11-го сентября на Соловецкие острова. Доставили ее сюда с большой партией "уголовниц". За отсутствием места в женском бараке, всех вновь прибывших поместили в коридоре. Юлия Николаевна была в очень тяжелом состоянии от разрушительного действия цынги, так что за нее заступились даже уголовницы. Видя, что Юлию Николаевну оставили совершенно больной среди них, они потребовали, чтобы ее устроили поудобнее вместе с другими церковницами, благо у тех в шестиместной комнате была еще одна свободная койка.

Небольшая камера церковниц считалась в женском бараке как бы привилегированной. В ней жили тогда знакомая нам Елена Михаиловна Нефедьева из Петербурга, духовная дочь о. Леонида, и еще четыре сестры из Абрикосовской общины. Одна из них, Анна Серебренникова, была назначена Анной Ивановной старшей и играла роль настоятельницы. Она заведывала амбулаторией, что тоже давало ей некоторые права. Кроме того, она оказывала помощь и заболевшим в семьях лагерного начальства, на их квартирах, вследствие чего у нее был пропуск для хождения по всему лагерю. Этим она широко пользовалась, чтобы помогать, чем только могла, католическим священникам, которые ее очень ценили. Другая сестра, Тамара Сапожникова, занимала должность "старосты"; это делало ее маленьким начальством, и создавало немного привилегированное положение среди остальных женщин; у нее тоже был пропуск для хождения повсюду.

С этими двумя сестрами отношения Юлии Николаевны не наладились: их понятия о проведении в жизнь Евангельских истин совершенно расходились с ее собственными.

В Серебренниковой был слишком заметен неприятный ей - как она его называла - дух "самодержавной повадки" Анны Ивановны; Юлии Николаевне даже казалось, что Серебренникова старалась подражать своей настоятельнице и ждала, что вновь прибывшая, присоединившись к группе церковниц, признает над собой ее духовный авторитет, как "старшей". Юлию Николаевну это, естественно, только раздражало, что опять-таки не способствовало расположению к ней этих сестер.

При отсутствии же взаимной симпатии, которая была бы возможна только при условии одинакового восторженного отношения с ее стороны к Анне Ивановне, на каждом шагу создавалось немало такого, что делало ей пребывание в камере церковниц мало приятным.

Напротив, две другие сестры были Юлии Николаевне очень симпатичны. По ее словам, Елизавета Вахевич, лет около сорока, была прекрасная, простая душа, правда, без особого образования, наивно верующая, но в своей детской вере очень стойкая. Юлия Николаевна сошлась еще лучше с четвертой представительницей московской общины, Александрой Васильевной Балашовой (сестрой В. В. Балашова), уже пожилой, совершенно седой женщиной, кроткой, безропотной и бессловесной. Она работала уборщицей при амбулатории женского корпуса, и это делало ее вдвойне подчиненной Серебренниковой - и по лагерной линии и в силу былой принадлежности к московской общине. Именно эта сторона нелегкой жизни Балашовой вызвала заслуженное признание со стороны Юлии Николаевны, которая оценила ее очень высоко, считая ее "прекрасной, покорной, святой душой". Тем не менее, симпатия, установившаяся было у Данзас к этим двум сестрам, в общем, мало чему помогла. Было ясно, что она не подходит к московским церковницам. С ее приездом, строй их жизни как-то нарушился, а вместе с ним и та "московская дисциплина", на которой он держался и здесь. На приходится удивляться, что через две недели

Юлию Николаевну перевели снова в общую камеру; условия жизни были там несравненно тяжелее, но зато исчез неприятный для нее, как она выразилась, "нравственный гнет".

От сестер-церковниц Юлия Николаевна узнала, что о. Леонид находится на Соловках уже второй год. Известие это было для нее совсем неожиданным. При осуждении о. Леонида на 10 лет не было речи о Соловках; об его досрочном освобождений и вторичном осуждении Юлия Николаевна ничего не знала; к ней, в Иркутскую тюрьму, не доходило никаких слухов об нем. Естественно, что Юлии Николаевне очень хотелось повидаться с о. Леонидом и поговорить с ним после стольких лет тяжелых испытаний. Самым простым, как ей казалось, было встретиться после службы в Германовской часовне, но хотя сестра Серебренникова имела право выбирать заключенных, сопровождавших ее на богослужение - за все время, до 5 декабря 1928 г., пока богослужения в часовне еще разрешались, она дала возможность Юлии Николаевне присутствовать на службе о. Леонида всего только один раз.

Когда Данзас увидела его наконец, ее поразил скверный вид о. Леонида. Видимо его мучил ревматизм, болели распухшие ноги, походка была несвободная. Общее состояние о. Леонида показалось ей тогда плачевным. После обедни им удалось перекинуться всего несколькими словами, так как надо было спешить, чтобы во-время вернуться в барак. Успели только сговориться устроить как-нибудь встречу в такой обстановке, где можно было бы поговорить свободно. О. Леонид был, видимо, тоже поражен болезненным видом Юлии Николаевны. Несколько раз он повторил: "Бедная моя, бедная!"...

- Зато дух бодр! - прибавил о. Леонид. - Слава Богу, вижу, что тут ничего не сломлено... Дай Бог всякому так!

Юлии Николаевне послышалась в его голосе какая-то горечь. Видно было, что на его душе тоже наболело немало.

Прошло почти два месяца, пока Юлии Николаевне удалось устроить свидание. На медицинском осмотре ее причислили к категории заключенных, неспособных к физической, работе и пригодных к ручной и лагерных мастерских; последняя, для образованных лиц, заменялась канцелярской работой или уходом за больными в госпитале. Цынга привела Юлию Николаевну в очень жалкое состояние; ноги ее буквально отказывались служить. Каждые шесть месяцев производилось переосвидетельствование, но так как состояние не улучшалось, то ее нельзя было привлечь к физическому труду в лагере. Для начала Юлию Николаевну определили для канцелярской работы и назначили счетоводом и библиотекарем при учреждении, носившем громкое название "Музей Соловецкого общества краеведения". Это был просто склад вещей, уцелевших от болыпевицкого разгрома в первые годы революции. Все было свалено в Благовещенской церкви, бывшей в свое время церковью архимандрита при его покоях. Теперь они были отданы под музей. Туда натаскали чучел разных птиц, всяких ракушек, камешков и т. п. Церковь обратили в антирелигиозную секцию этого музея. Там были сложены вповалку, на поругание, священные сосуды, иконы, ризы. На видном месте лежали какие-то обгорелые кости; значились они по списку мощами Зосимы и Савватия. Правда, среди заключенных шла молва, что монахи успели скрыть настоящие мощи, а эти кости не принадлежали святым. Ценных вещей тут не было никаких; все они были давно растасканы и вывезены. Но именно поэтому более выделялось подвижничество иноков в славном прошлом Соловецкого монастыря; здесь был и большой серый камень с вырезанной надписью - "сей камень служил изголовьем св. игумена Филиппа", и его домотканные, убогие холщевые ризы, и оловяная чаша и другие такие же или деревянные сосуды. Устроители антирелигиозной секции собрали здесь "всю эту дрянь", как они выражались, для просвещения заключенных, которых приводили партиями в 50-60 человек и заставляли слушать соответствующие лекции. Однако, в действительности музей производил на просвещаемых впечатление, совершенно обратное тому, какое хотели создать устроители.

Устраивал музей и заведывал им "отъявленный негодяй" - некий Виноградов, бывший воспитанник Костромской Духовной Семинарии, служивший затем "охранником" в полиции и, после революции, перекинувшийся к большевикам, перед которыми он усердствовал, стараясь доказать "во всю" свою антирелигиозность. Специально же "религиозно-просветительной частью" ведал "еще худший негодяй", Иванов, бывший послушник Почаевской Лавры, а при большевиках -видный член "Союза воинствующих безбожников". В Соловки он был сослан за какое то уголовное преступление. На вид - маленький дегенерат, почти карлик, он, "для вящего посмеяния" всего церковного, ходил с косичкой и в каком-то подряснике, и этим особенно приправлял свои непристойные издевательства над церковью и религиозными чувствами верующих. Заключенные называли его "кусочком сволочи".

Так вот в эту компанию каторжных горилл и определили на службу Юлию Николаевну, сделав ее счетоводом "Музея Соловецкого общества краеведения". Сперва каторжные шефы указали ей, что она должна привести в порядок каталог чучел, камешков и прочих музейных предметов. Немного позже Виноградов сказал, что ей придется также давать объяснения "экскурсантам". Этим термином он называл группы голодных, ободранных заключенных, приводившихся сюда под конвоем. Юлия Николаевна сразу заявила, что если она будет давать объяснения, то только по части рыб, птиц и прочего, но "к грязной антирелигиозной работе никакого касательства иметь не будет".

- Ну, мы это еще посмотрим, - заметил ей Виноградов.

- Я.сижу по церковному делу, - ответила Юлия Николаевна, -убеждений я своих не скрываю, и никто не может заставить меня действовать против того, во имя чего я сижу.

Виноградов, ухмыляясь, возразил:

- Я сам тут отсидел три года главным образом потому, что когда то был семинаристом. Ну, да я не дурак.

- А я предпочитаю числиться в категории дураков, - сказала в спою очередь Юлия Николаевна. Последнее слово и здесь осталось за ней. Дальнейших последствий это пока не имело, так как счетовод был им действительно нужен: учета предметам не велось, и добрая половина была расхищена или пошла на топливо. Юлия Николаевна принялась за составление описи. На первых порах она даже и не заглядывала в оскверненную церковь; однако позже, присмотревшись, заинтересовалась ею и в особенности посетителями. Оказалось, что многие из несчастных "экскурсантов" подчинялись приказу итти в музей единственно с целью поклониться святыням, выставленным на поругание. Тут ей пришла мысль помогать некоторым: они отставали от руководителя и тихо пробирались к оскверненным мощам, чтобы к ним приложиться. Юлия Николаевна потихоньку указывала им на камень-изголовье митрополита Филиппа, и они благоговейно к нему прикладывались. "Не мало горьких слез капнуло на этот камень", - заметила Юлия Николаевна. Виноградов видел, что она присоединяется иногда к "экскурсантам" и допускал это, воображая, что Юлия Николаевна тоже начала "просвещаться". Иванов же оказался проницательнее и всегда отгонял Юлию Николаевну, когда замечал ее появление.

Тем не менее доступ в оскверненную церковь был открыт Юлии Николаевне во всякое время. Под предлогом осмотра музея ей представилась возможность повидаться тут с некоторыми друзьями и единомышленниками. Свидание с о. Леонидом она тоже задумала устроить в этой же обстановке. О. Леонид подал заявление о желании осмотреть музей, получил разрешение и попал туда в январе 1929 г. под конвоем комсомольца, приставленного к "просветительной части", но в душе непримиримого врага советской власти. Это был некто Дмитрий Шепчиневский, славный двадцатилетний парень; все звали его Дымкой. С Юлией Николаевной он успел уже хорошо познакомиться. По ее указаниям, Дымка привел о. Леонида для антирелигиозной "обработки" в музей и тотчас же "смылся". Юлия Николаевна осталась вдвоем с о. Леонидом в бывшем алтаре оскверненной церкви. Тут произошла их последняя встреча. Было три часа дня.

О. Леонид пришел изможденный, в тулупе, в огромных валенках, едва согревавших его больные распухшие ноги. Видно было, что его душевное состояние очень тяжелое. Вспоминая годы их совместной работы, он с сокрушением заговорил о своем недостоинстве.

- Я не сумел выполнить возложенной на меня миссии. На моих трудах не было благословения, и, следовательно, я не сумел его заслужить.

О. Леонид вспомнил случай "дьявольского явления" летом 1922 г., во время беседы в квартире у Юлии Николаевны, и сказал ей:

- Я понял тогда, что "он" над нами издевался, что наше дело обречено...

Юлия Николаевна стала успокаивать о. Леонида, доказывая, что лично он не может себя в чем либо упрекнуть, разве только в излишней доверчивости к людям. Воспоминания потекли. Они начали перебирать имена всех, окружавших экзарха в его деятельности. Юлия Николаевна впервые рассказала кое что из наболевшего в ней насчет Подливахиной и убедилась, что многого о. Леонид совершенно не знал и не замечал. Ей было невыразимо тяжело видеть, как он страдает, переживая прошлое. Положив локти на оскверненный престол, экзарх плакал и говорил:

- Да ведь виноват-то все-таки я. Ответственность лежала на мне, а не на ком-либо другом. Мои молитвы были неугодны Богу...

Тут у Юлии Николаевны мелькнула мысль, как успокоить о. Леонида. Она вытащила из угла холщевые ризы митрополита Филиппа и, положив их к нему на колени, сказала:

- Ведь и он, надо думать, считал себя в чем-то виновным. В Отрочем монастыре, перед смертью, он, наверно, все припоминал, что упустил что-то, не доделал чего-то, и, может быть, плакал о том, что усилия его и молитвы не доходили до Бога. А ведь именно он был одним из тех камней, на которых держится доныне русское христианство. Отец Леонид, мне ли вам указывать, что ваши страдания - венец вашего подвига и залог нашего будущего?

Российский экзарх стал целовать эту ризу. Потом, успокоившись, он заговорил о том, что залог возрождения русской Церкви - в ее страдании. Он говорил долго об этом таинственном ее предопределении. Юлия Николаевна невольно пожалела, что никто кроме нее не внимает здесь вдохновенным словам о. Леонида. Она бывала на многих его проповедях, знала и ценила его по достоинству, как редкого оратора, но тут должна была признать, что никогда не слышала от него таких сильных, глубоких слов о значении Церкви в мире, об уязвляемом Мистическом Теле Христовом, о том, что только в этих язвах воспринимается нами глубинно страшная и вечная истина Христова учения. Упомянув о так называемом "мессианизме" России, столь уродливо искаженном у славянофилов, о. Леонид сказал:

- Мало еще кто понял, что мессианизм России - именно в ее страдании. Поэтому вся история русской Церкви сложилась так страшно, так нелепо, что тут имеется- какая-то тайна искупления. Может быть вклад русской Церкви в сокровища Церкви Вселенской и заключается именно в том, что она только через страдание, а не через победы, по

называет свою принадлежность к Мистическому Телу Христову.

Для нас, "победа, победившая мир" - это крест, вознесенный над миром, не для поклонения ему, а для распятия на нем...

После этого о. Леонид стал говорить спокойно, но с каким-то внутренним горением:

- Конечно, это распятие надо понимать не только в смысле физических страданий, но гораздо глубже: - в нравственных страданиях и даже в мучительных сомнениях.

О. Леонид встал, подошел к камню-изголовью митрополита Филиппа и сказал:

- И на этом камне были не только светлые видения, но и страшные, мучительные; и не только радостные слезы лились на него, а также и горькие.

Юлия Николаевна слушала, боясь нарушить эту изумительную беседу его как бы с самим собою. Где было теперь то раздвоение времен духовной борьбы за внутреннюю цельность, когда этот "кто-то" в Босанской Каменице, и позднее в Петрограде, искушал молодого иеромонаха Леонтия, доводя его до состояния двойственности, частью покоившейся на остатках еще неизжитой до конца пантеистической философии? А где были былые искания Юлии Николаевны, силившейся своим умом постичь тайну страдания в мире? О. Леонид был теперь сама духовная цельность, преодолевшая, изжившая стоицизм до конца. "Он" не имел больше доступа в его внутренний мир, весь освященный, преображенный, в котором утвердилось "царство Божие", все озарившее немерцающим светом. О, Леониду оно было открыто здесь с совершенной ясностью в окружавшей его полярной тьме. А Юлия Николаевна, былая гордость которой была действительно стерта Самим Богом во прах, созерцала у камня-изголовья св. Филиппа ту тайну страдания, которую пыталась сама, без Него разрешить. О. Леонид раскрывал ее перед ней на вершине своей Голгофы, здесь в оскверненном алтаре, у престола, среди Соловецких святынь, сюда сброшенных; Не для них ли, не для их ли встречи Господь попустил это, чтобы отметить ту вершину, на которую Он их, каждого своим путем, возвел и поставил здесь рядом, чтобы опять развести и повести дальше к той цели, к которой Российский Экзарх был уже совсем близко? О. Леонид подошел опять к Юлии Николаевне.

- У вас были тяжелые минуты? - спросил он.

- Да, отец, но именно те тяжелые минуты, о которых вы знаете, те тяжелые часы сомнения и горечи, которые бывали у меня в Петрограде, сейчас как-то улетучились: Уже с приезда в Иркутск какое-то большое внутреннее спокойствие и ясность овладели мною.

О. Леонид пристально посмотрел на нее, медленно перекрестил и сказал:

- Это хорошо, Господь вас поддерживает, но если наступит минута, когда вы не будете чувствовать этой поддержки, - не бойтесь: может быть помощь Божия именно глубже всего действует тогда, когда мы ощущаем его гнев.

Беседа этих двух "конгениальных" душ, ревниво избранных Богом для Себя Одного, продолжалась еще некоторое время. Дальше, содержание ее даже трудно передать словами. Измученная душа о. Леонида, на которую Господь возложил так много, даже в эти тяжелые минуты сомнения, сознавала ясно свое состояние просветления перед Богом, как несокрушимую и непререкаемую реальность, заключенную где-то в самой сокровенной глубине души, защищенной от всех житейских бурь, куда "он" не имел доступа; это "царство Божие", утвердившееся в о. Леониде, было для "него" непроницаемой тайной, за которой он мог наблюдать лишь на почтительном отдалении, бессильный постичь ее сущность. Все, что "он" воздвигал против о. Леонида, обернулось теперь против "него"-же. "Он" должен был признать свое поражение. Игра "зверя из бездны" была здесь проиграна начисто.

В этой неизреченной беседе двух, имевших "сердце горе", они утратили представление о времени, не чувствуя холода в промерзшем полуразрушенном алтаре и не замечая, что они уже в темноте. Внутреннее тепло грело их, и в обоих сиял один и тот же таинственный Свет... Болезненным призывом обратно в страшный мир Соловков прозвучал голос Дымки, пробравшегося в церковь, чтобы напомнить им, где они.

- Гм, пора итти-то в казармы, не опоздать бы к вечерней поверке.

Тут только Юлия Николаевна сообразила, что они не успели даже поговорить о разных материальных, житейских вопросах. Она забыла спросить о. Леонида, как он обставлен, в чем у него особенная нужда. Все земное, преходящее, в те минуты было забыто.

Да, действительно, пришло время расстаться. Медлить было нельзя. Юлия Николаевна попросила - в последний раз! - благословения Российского Экзарха. Он благословил ее, она, став на колени, приложилась к благословившей руке. Юлия Николаевна не думала тогда, что здесь на земле они больше не встретятся, что она его увидит еще только раз мельком и что это прощание теперь-навсегда.

Через несколько месяцев, Юлию Николаевну обвинили в саботаже за то, что она старалась охранять "музейные предметы" от поругания и отказывалась давать антирелигиозные объяснения "экскурсантам". В наказание за религиозную пропаганду, ее перевели, как "неисправимую", на остров Анзер, где были исключительно тяжелые условия жизни. Вскоре туда же отправили и о. Леонида, но там не было уже никакой возможности устроить свидание; даже Юлия Николаевна не могла изобрести ничего. На Анзере она тяжело заболела, и благодаря ходатайству нескольких заключенных ее вернули обратно на главный остров и поместили в больнице. Привезли ее туда уже без сознания и считали умиравшей. Из-за отсутствия лекарств и питания, ей нельзя было оказать никакой помощи. Больным давали два раза в день по миске супа, а самым слабым - по 200 гр. молока каждые два дня. Как умирающую, Юлию Николаевну оставили в покое; это было единственное, что для нее можно было сделать, и она очень дорожила этим.


В комнате, рассчитанной в нормальных условиях на двух больных, было свалено около двадцати, в числе их только что родившие жен! щины с грудными младенцами. В коридоре люди тоже лежали вповалку на полу, и проходившие с трудом пробирались через них. Смертноси! была, конечно, громадная. По утрам подбирали умерших за ночь, раздевали мертвые тела до нага, открывали рот, чтобы удостовериться, нет ли золотых зубов и коронок, а если находили, то немедленно вырывали. После этого, покойника волокли в мертвецкую в конце коридора, а оттуда в сарай. Когда приезжала тележка (зимой - сани), тела складывали не нее как тюки и отвозили, чтобы свалить в общую яму. Только в редких случаях родственникам или близким удавалось получить тело умершего, одеть его и закопать в отведенном для этого месте, но, конечно, без церковной молитвы.

Ближайшей соседкой Юлии Николаевны оказалась одна несчастная девушка, некая Смык, полька, еще совсем молодая. Она была из числа уголовниц. Подхваченная вихрем революции, Смык стала беспризорной и докатилась постепенно до самого дна, сделавшись проституткой. Юлия Николаевна познакомилась с ней на Анзере, где Смык, в числе прочих, выбивалась из сил в совершенно невозможных условиях. Однажы Смык подсмотрела, что у Юлии Николаевны есть четки; это были те самые, которые она сделала в Лубянской тюрьме; ей удалось спасти их от всех обысков и сохранить. Смык, увидев четки, начала издеваться и кощунствовать. Однако, под влиянием того, что ей говорила Юлия Николаевна, она к концу постепенно изменилась, стала иначе относиться к молитве. С течением времени, Смык сблизилась с Юлией Николаевной, привязалась к ней и кончила тем, что звала ее "мамой". В больницу Смык привезли умирающей от скоротечной чахотки. Нравственное состояние ее было еще хуже физического; несколько раз она подверглась самому грубому изнасилованию. Юлия Николаевна попыталась было приготовить ее к смерти. Однако, вначале говорить с ней о религии оказалось невозможным; каждый раз Смык принималась кощунствовать самыми ужасными словами. Душа ее казалась уже безнадежно озлобленной и заплеванной злыми людьми. Сама Юлия Николаевна была в те дни в очень тяжелом состоянии; у нее отнялись ноги, и она могла только ползать. Температура упала до 34°, и от слабости Юлия Николаевна едва говорила. Тем не менее, она сколько могла, наблюдала за Смык. Однажды она заметила в ее душе словно искру, которую, как ей казалось, можно было раздуть. Действительно, по мере угасания жизни, душа бедной девушки стала удивительным образом просветляться. Накануне смерти она пыталась уже молиться. Смык перезабыла знакомые ей с детства молитвы, даже "Отче наш", и помнила, да и то смутно, только розарий. Юлия Николаевна надела ей свои четки на шею, и бедняжка, уже холодевшими губами, прикладывалась к самодельному черному крестику.

В ночь на 24 ноября, день св. Екатерины, помощница начальницы санитарной части, коммунистка, праздновала свои именниы (!). По этому случаю в больнице, в большой комнате, рядом с той, где лежали вповалку и умирали больные, она устроила именинный " банкет ". В течение целого дня делались приготовления; шагая через лежавших на полу женщин, проносили явства, пироги, вина, водку и т. п. Когда вечером стали собираться гости, начальство и врачи, Юлия Николаевна подползла к двери, умоляя как-нибудь облегчить страдания умиравшей Смык, успокоить ее хотя бы инъекцией морфия. Однако ей не удалось добиться никакой помощи:

- Сейчас некогда... Все равно дохнет, чего там возиться!

В соседней комнате шло празднество: пели песни, потом пошел дикий рев, завершившийся пьяной пляской, от которой сотрясалось ветхое здание. В комнатах больных все тряслось и звенело. Смык кричала от страха в предсмертном бреду; ей казалось, что происходит землетрясение, что начался Страшный Суд. Юлия Николаевна подползла к ней, взяла на руки, поскольку позволяли ее слабые силы, и, прижимая к себе, пыталась хотя бы смягчить тряску. В этой кошмарной обетановке, под рев пьяных голосов, довершилось просветление души, готовившейся отлететь к Богу. Смык почти не могла уже говорить. Судорожно цепляясь за самодельный крестик Юлии Николаевны, она силилась читать Богородичный розарий. Юлия Николаевна ей помогала, нашептывая на ухо первую часть Ave Maria, а умиравшая, все более слабым шопотом, отвечала вторую. Последнее дыхание ее замерло на этих словах:

- Sancta Maria, Mater Dei, ora pro nobis... nunc et in hora... mortis nostrae...

Юлия Николаевна закрыла умершей глаза, сложила руки, перевив их своими черными четками, и до утра читала, какие только помнила, молитвы по усопшим. А рядом продолжалась пьяная оргия...

К утру начали выносить обессилевших участников каторжного банкета, шагая через больных, умиравших и мертвых. Затем, как обычно, пришли санитары за трупами. Юлия Николаевна сняла свои четки с холодных рук усопшей, отползла в угол и отвернулась, чтобы не видеть обычного надругательства над мертвым телом.

Кошмар этой больницы длился для Юлии Николаевны около двух месяцев. Несмотря на совершенно безнадежное состояние и полное отсутствие какого-либо ухода, ее крепкий организм дал знать себя еще раз и пересилил болезнь. Юлию Николаевну выписали из больницы, вернули в женский барак и через несколько дней послали работать по статистике в управление лагеря.

Естественно, что общие старания католической группы, пользовавшейся всеми возможными средствами чтобы улучшить положение и поднять дух, как восточников, так и латинян, очень не нравилось лагерному ГПУ, желавшему видеть повсюду только придушенных и растерянных заключенных, дрожащих за свое настоящее и думающих со страхом о будущем. Католики же жили прежде всего настоящим днем, а будущее предавали в руки Божий. Смысл своей жизни католики видели в страдании, которое они приносили в жертву Тому, Кто его посылал. Агентам ГПУ стало ясно, что позиция, занятая в лагере католиками, только укрепляет их религиозное сознание. При таком положении не было никакой надежды сломить их морально и использовать для своих целей. Правда, время от времени ГПУ провоцировало заключенных католиков; они всегда были окружены приставленными к ним секретными агентами. Тем не менее ГПУ не удавалось их ни в чем уличить; не к чему было придраться; в разговорах с посторонними они были более чем осторожны, хорошо зная, что всякое сказанное слово может быть всегда передано ГПУ. Такой неприступностью католиков ГПУ было недовольно и все время вело с ними глухую борьбу. Трудно сказать, к чему бы она, в конце концов привела, если бы продолжала развиваться таким же темпом. Крупный чекист Паукер, к которому поступали все материалы о церковниках, заявил однажды в разговоре к одним католиком:

- В течение последних трех лет мы внимательно изучали всех вас и знаем малейшую деталь вашей жизни.

Таким путем они несомненно хотели нащупать слабую сторону каждого из католиков в отдельности, чтобы после этого перейти на режим притеснений. 5-го декабря 1928 г. ГПУ закрыло часовню, якобы в наказание за состоявшиеся в ней посвящения и неумеренное пользование ею. Просьба католиков отменить запрещение не имела успеха, но им было все-таки сказано, что они могут продолжать молиться в своих камерах. Для священников эта перемена была как будто незначительной, но верующие, в том числе и сестры, от нее весьма пострадали, так как присутствовать на богослужении в камерах они не могли. Создалось немало затруднений с исповедью и Причастием. С разрешения экзарха, восточные священники относили рано утром в условленное место Причастие для сестер в бумажных пакетиках. Сестра Серебренникова выходила обыкновенно навстречу. Вернувшись в камеру, она давала по пакетику каждой сестре. После молитвы, не касаясь руками св. Даров, они причащались. Юлия Николаевна узнала об этом лишь спустя много лет заграницей. Понятна нотка горечи, с которой она восприняла этот факт:

"Никогда они этой радостью не поделились с другими обездоленными католичками, которые об этом даже не слыхали! Если бы не было такого узкого, коллективного эгоизма, основанного на чувстве какого-то "благодатного избранничества", сколько можно было бы сделать, хотя бы в пределах того же корпуса, для католичек, погибавших без духовной пищи"!

19 января 1929 г. для католиков настал в полном смысле слова период а катакомбной " жизни. У православного духовенства в этот день был сделан довольно поверхностный обыск, но в трех комнатах, где жили католические священники, он продолжался до половины третьего ночи. С самого начала стало ясным решение начальства отобрать у священников все религиозные книги и церковную утварь, чтобы положить конец богослужению и нанести решительный удар религиозной жизни на Соловках. Однако, несмотря на все старания агентов ГПУ во время обыска, священники, хотя и застигнутые врасплох, тоже проявили немало изобретательности, чтобы общими усилиями сохранить хотя бы часть своих книг и необходимое для совершения литургии. После обыска оказалось, что удалось это спасти; сохранилось в неприкосновенности и несколько бутылок вина и немало богословских и религиозных книг, обеспечивших возможность продолжать духовное чтение.

Следующей мерой лагерного начальства был перевод всех священников из этой роты, где они помещались в маленьких камерах, в другую, общую роту, где в одном большом помещении находилось несколько сот заключенных, в том числе уголовных и политических. Служить там было невозможно. В прежней роте остались только владыка Болеслав, о. Сергий Карпинский и В. В. Балашов. Они проводили своих друзей в новую роту, и, когда вернулись домой, было уже около трех часов ночи. По предложению владыки, решено было сейчас же служить литургию...

Католикам пришлось уйти в "катакомбы". Православное духовенство, несмотря на запрещение посещать церковь вольных соловецких монахов, все-таки продолжало и дальше ходить к ним. "Катакомбы" предназначались лишь для католиков. Каждый из них должен был заботиться сам о себе и найти выход из положения. Лучше всех устроился о. Патапий Емельянов. Он был ночным сторожем при музее, устроенном в храме, и благодаря этому мог совершать литургию в самой церкви во время дежурства. О. Николай Александров, занимавший в управлении лагеря пост инженера, старался служить время от времени ночью в том учреждении, где днем работали инженеры. Из секретных мест, которыми, применяясь к обстоятельствам, католические священники пользовались для богослужения, можно упомянуть для примера: канцелярию лыжно-мебельной мастерской, комнату при дезинфекционной камере, мельницу, подвал машинного отделения и т. п.

Для католического духовенства настало действительно тяжелое время. Не говоря уже о духовных лишениях, им приходилось жить в постоянном шуме, на виду у всех и под непрерывным наблюдением. Даже читать духовную книгу им нужно было с большой .осторожностью. Самой изнурительной работой, которой их тогда подвергали, была, как с горькой иронией называли ее заключенные, вридло, что значит: временно исполняющий должность лошади. Заключенных употребляли вместо упряжных лошадей, и они возили тяжелые грузы на расстояния до ю км.

Через десять дней после повального обыска, владыку Болеслава перевели с Центрального острова на остров Анзер. ГПУ не решилось назначить его, вместе с остальными католиками, на тяжелые работы, но зато послало туда, где заключенные легко заболевали и быстро умирали. Вся библиотека владыки состояла тогда из одного томика Родри-геза на французском языке, которым друзья успели снабдить его перед отправлением из Кремля. По прибытии на новое место, владыку назначили сторожем.

На Пасху 1929 г. лагерное начальство разрешило евреям и православным праздновать этот день по обрядам их веры. Католики просили разрешить им то же самое, и, сверх всякого ожидания, администрация удовлетворила их просьбу. Пасхальную заутреню и обедню о. Экзарх служил вместе с о. Николаем Александровым в часовне филипповского собора в присутствии одного из командиров лагерных рот в качестве наблюдателя. Однако, вскоре после Пасхи, положение католиков еще больше ухудшилось. Отцов Леонида, Патапия и еще нескольких священников перевели в 13-ю роту, самую ужасную из всех, и притом без права выходить из нее в свободное время. В этой роте о. Леонид заболел и был отправлен в лагерный лазарет.

В начале июня 1929 г., всех остальных, кроме Балашова, собрали в 12-й роте и, продержав там несколько дней, 9 июня отправили тоже на остров Анзер. От порта Ребальды, на Центральном острове, туда переправлялись обыкновенно на лодках; в этот день было бурно, и заключенные прибыли на Анзер только и июня в и часов вечера. Тут местные власти производили обыск вещей. Создалось опасное положение, так как священники везли с собой богослужебные книги, утварь и облачение. Они приписывали буквально чуду, что все это, и притом у всех поголовно, осталось совершенно нетронутым.

После первых дней жизни в очень тяжелых условиях, священников неожиданно перевели туда, где уже находился владыка Болеслав. Из них образовали как бы небольшую колонию. Хотя они и пользовались в границах ее некоторой свободой, но жить здесь им было все-таки нелегко. Главные работы были лесные: они рубили лес, волочили стволы, пилили дрова, втаскивали на берег прибитые бурею бревна. Особенно тяжелыми были земляные работы: лх принуждали рыть землянки для вновь прибывающих каторжан и ямы для свалки трупов в глинистой почве, промерзлой и усеянной камнями.

Католики оказались совершенно изолированными от остальной массы заключенных. Повидимому, лагерное начальство решило провести эту меру, чтобы лишить священников возможности влиять на других каторжан, а также и для того, чтобы держать их-по возможности в неведении о происходящем на Соловках. Власти хорошо знали, что заграницей интересуются судьбой католических священников, и рано или поздно их придется выпустить из Советской России. Изоляция же была настолько строгой, что остальным католикам только редко и с большим трудом удавалось общаться со своим духовенством, прибегая для этого к разным уловкам и хитростям.

23 священника находились теперь скученными в комнате 4-3 метров длины и около 2 метров ширины. Часть спала на полу, а часть на нарах, на высоте около метра от пола, "совсем как селедки в боченке", по выражению одного из обитателей священнической комнаты на Анзере. Молиться они решили в лесу, в густых березовых зарослях, которые начинались у самой постройки. На Анзере довольно много камней. После долгих поисков они нашли наконец для себя подходящий. Чтобы приспособить его для совершения литургии, нужно было приподнять один бок, но этому мешал другой камень, лежавший перед большим. Обсудив положение, решили приподнять бок большого, перетащив меньший влево, чтобы пользоваться им как жертвенником при восточном богослужении. Все принялись усердно за работу, но не будь тут о. Патапия, отличавшегося большой физической силой и сноровкой в работе, им вряд ли удалось бы справиться с меньшим камнем, прочно засевшим в своем углублении и не желавшим никак его покидать. Обильный пот, которым обливался о. Патапий, показал наглядно всю меру старания, какое он проявил. Делая эти приготовления, приходилось быть осторожным и не забывать, что "катакомбы" находятся тоже на Анзере. На каждом шагу нужно было остерегаться нежелательных наблюдателей, которым такая работа не могла не показаться загадочной. Тем не менее, все сошло хорошо. Кончив работать, священники остались стоять здесь некоторое время, смотря на камни и наслаждаясь тем дивным уголком Божьего мира, который их здесь приютил. Мысленно они уже предвкушали, как будет хорошо вознести и на Анзере святую Жертву к Престолу Всевышнего! Все же, служить на камне они решались только в тихую погоду; при ветре это было рискованно.

Одному из них особенно запомнилась такая лесная служба на камне. Вот, что он об ней рассказал:

"Во время литургии, на ветви березки, свешивавшиеся над самым камнем, несколько раз садились какие-то птички. Они спокойно садились, чирикали и опять улетали. Перед самым Пресуществлением, одна птичка устроилась на ветке совсем подле меня. Так она и сидела, чирикая. Но лишь только я начал произносить великие слова таинства св. Евхаристии, как птичка внезапно умолкла и стала пристально глядеть на престол. После Пресуществления, она вспорхнула и улетела. Конечно, все это, может быть, не более, как фантазия, но тем не менее я нередко вспоминаю эту милую птичку".

Вскоре, одному священнику пришла новая мысль - служить литургию в самом бараке под крышею. Сопряжено это было с большим неудобством: на чердаке нельзя было выпрямиться во весь рост и приходилось всю службу стоять на коленях. Так и делали: ставили перед собой на полу несколько чемоданов, покрывали салфеткой, зажигали стеариновую свечку и служили коленопреклоненно, не двигаясь. Немало священников приходило сюда каждый день. Главное затруднение было теперь в недостатке вина. С Центрального острова на Анзер удалось перевезти небольшое количество. Доставить вино на Центральный остров было нетрудно; для этого прибегали к помощи вольных соловецких монахов. Гораздо труднее было переправить оттуда вино на Анзер из-за обыска, которого можно было всегда ожидать на пристанях. Только незначительная часть вина достигала места назначения благополучно, большая часть пропадала в пути.

Не оставалось ничего другого, как строжайшим образом соблюдать экономию. Священники устроили настоящий диспут, чтобы решить, какой минимум вина допустим в этих условиях для совершения литургии. Установили: 6-8 капель вина при одной капле воды. Тем не менее, даже при такой экономии, вскоре наступил кризис и явилась опасность, что литургии прекратятся из-за недостатка вина. Один из священников сообщил вычитанный им рецепт, как, в случае нужды, можно приготовлять церковное вино из изюма. Тогда священники стали добывать его всеми возможными способами: - выписывать и покупать. Получавшийся изюм поступал в распоряжение священнической коммуны для изготовления вина, в дополнение к тому, которое, хотя и с трудом, но все-таки сюда проникало. Как лагерная администрация ни боролась с священниками, устраивая у них систематически повальные обыски, помешать служению литургии она не смогла. Власти знали об этом и один из соловецких следователей, констатируя их бессилие, однажды сказал: "Где ксендз - там и обедня". Он был прав. Католические священники доказали это в самых невозможных условиях на Соловецкой каторге.

О. Леонид прибыл на Анзер в июле, когда жизнь священников успела уже как-то наладиться. Он не оставлял и здесь своих литературных работ, оправдывая неизменно свое прозвище: "писателя ГПУ". На этом острове он тоже был верен себе; но не изменили себе и те, которые при обысках отбирали у него все написанное и уносили с собой.

10 августа 1929 г. кончился срок трехлетнего заключения о. Леонида. Во время, когда было запрещено совершать богослужение, администрация лагеря конфисковала у русских католиков три комплекта облачений: их первое - красное, потом фиолетовое, присланное из Москвы, и белое, самое красивое, сшитое отцом Патапием. Перед отправлением о. Леонида с Соловков, инспекционно-следственный отдел вручил ему эти облачения. Он взял с собой только белое, а два других оставил у одного священника, жившего в это время в Кремле. Тот хранил их некоторое время у себя, а потом нашел возможность передать обратно тем, у кого они были отобраны.

|< в начало << назад к содержанию вперед >> в конец >|