|< в начало << назад к содержанию вперед >> в конец >|

ГЛАВА VII
"КТО ВЕДЕТ В ПЛЕН, ТОТ САМ ПОЙДЕТ В ПЛЕН,
КТО МЕЧЕМ УБИВАЕТ, ТОМУ САМОМУ НАДЛЕЖИТ БЫТЬ УБИТУ МЕЧЕМ"

I - РАЗГРОМ В МОСКВЕ

Под Домокловым мечем: всякий момент - ожидание конца. - Роковой день: 12 ноября 1923 г. - Аресты, следствие, допросы, приговор, ссылка и каторга. - Оставшиеся в Москве.

Еще в 1922 г. Анна Ивановна поставила себе вопрос о том, что ждет московскую общину в ближайшем будущем. Свое предположение она высказала в письме о. Владимиру:

"В конце концов, мы живем очень комфортабельно, прекрасно питаемся, у нас великолепное помещение. Может быть нам суждено, как жертвам, испытать все до краев, что приходится переносить в России?" (23-Х-22).

Неизвестность о завтрашнем дне, с течением времени, давала чувствовать себя все сильнее:

"Состояние хаоса, разрушения и невозможность жить и дышать здесь растет не по дням, а по часам; что с нами будет через неделю, я не знаю; каждый день удивляюсь, что мы на месте, что служится обедня; я гораздо более удивлена, что Коко (так Анна Ивановна называла иногда в письмах к мужу о. Николая) и я на свободе, чем обратному". (11-XI-22)

Вскоре не осталось уже никакого сомнения в том,, что именно должно принести и ей и общине ближайшее будущее:

"Я уверена, - говорит Анна Ивановна, - что нас только временно терпят, и медленно, но упорно, мы двигаемся к настоящему гонению".

"Конечно, и нам не сдобровать, и только вопрос, сколько времени мы протянем". (4-ХП-22)

Тем не менее, эта медленная агония продлилась почти до конца 1923 г. В предвидении назревавших событий, у Анны Ивановны постепенно созрело решение, что нужно было делать и как готовиться к неизбежному. Правильно или нет, но в основу всего она поставила убеждение, что

"Христос хочет теперь в России только отдельных жертв, идущих на полное заклание вроде сестер (ее общины). Так что, - пишет она, -пне кажется, теперь не время каких-то мер, а время только рыцарства и святости, а главное - жертвы и смирения.

Послушание до крестной смерти и смирение - вот те две добродетели, которые я проповедую сестрам. Обедня и розарий - вот .два средства победы, больше ничего не надо. Пламенная духовная жизнь, чистая рзера и железная воля, т.е. любовь, ничего не требующая, но все отдающая". (II-XI-22)

Вот наиболее существенное, что Анна Ивановна положила в основу того выжидательного состояния, в котором находилась община. Это была духовная боевая готовность в предвидении надвигавшегося на них. Все же, в полной покорности Божией воле, помимо которой ничего не "случается", Анна Ивановна, по своей натуре, оставалась неизменно активной.

"Вот, - говорит она, подводя итоги, - наш апостолат; наша борьба должна быть невидимой и наши победы также".

Однако, и самой Анне Ивановне это давалось не легко. Ее боевая натура, направленная теперь почти исключительно на сверхприродную, невидимую брань, очень страдала. Правда, она смирялась, говорила: "Ну, ничего, горим на медленном огне, все хорошо...", но не скрывала своего внутреннего состояния:

"Я очень устаю, все мне надоело и, естественно, многое дала бы, чтобы быть на Твоем месте... (т. е. о. Владимира в Риме); в этой стране жить невозможно, просто дышать нечем".

"В этой стране ... можно только умерщвляться, нести покаяние, страдать и умирать".

Что делать? Этот вопрос был, вне всякого сомнения, очень серьезным, даже трагическим. Нельзя упускать из виду, что ей было всего сорок лет и своего мужа она очень любила. Тем не менее, ее решение было ясным и твердым:

"Оставить сестер, детей, приход, Коко, я не могу. Я в полном смысле их мать и единственная опора".

Раз сказавши, Анна Ивановна не отказывается больше от того что решила. Она только уточняет, разъясняет свои слова. Когда о. Владимир позвал ее за границу (она хорошо поняла его намек; в одной открытке он выразил желание, чтобы она проводила туда его мать), Анна Ивановна возразила решительно:

"Мой отъезд из Москвы совершенно немыслим. Я не могу оставить, их при данном политическом положении"

"У меня как-то рука не поднимается на заграничную поездку; ну как, как я их оставлю? На кого? В приходе одна Тамара (Сапожникова), да-и то с винтом в голове и требующая самого серьезного руководства. А в общине сестра Мария Роза (Вера Хмелева) с ее кегельной головой. А Коко? Ну как я его оставлю?"

"Коко такой простоватый ребенок; даже не понимаю, как он справится без совета и поддержки, если стрясется какая-нибудь беда. Конечно, благодать все может, но она должна быть чрезвычайная".

"Коко, смеясь, ответил, что если я уеду, то он просто убежит, потому что фактически не знает, что без меня делать...".

"Они все же видят, что несмотря на мои недостатки, во мне есть здравый смысл".

Нет, Анна Ивановна, не колеблясь, твердо осталась стоять на посту в такое тяжелое время, когда каждую минуту, по ее словам, их, ждал разгром. Это слово она употребила сама, добавив: "Ведь все удивляются, что мы еще существуем". Ей хорошо известно, что "Бог идеально все устраивает". Если она их покинет, то они "до известной степени" окажутся как "овцы без пастыря". Сознание долга и ответственности перед Богом, диктуют ей, что следует делать. В своем решении она непоколебима. Все видят и знают твердость Анны Ивановны и подчиняются ее авторитету. Но в отношении мужа - она осталась прежняя "Аня" (так подписаны ее письма к нему) и признается ему откровенно:

"Я естественно (ее) не люблю и она мне глубоко противна - вся эта компания, среди которой я живу и которую называю своими детьми, и я бы морально как сыр в масле каталась на Твоем месте, а Ты - обратно..."

"Я чувствую себя жутко чужой и одинокой в нашем приходе и даже с сестрами".

Анна Ивановна признается мужу, что при ее твердом решении оставаться, она находит в себе, и другие, на этот раз чисто естественные, но стоящие в противоречии с ним, побуждения.

"Во первых большее желание просто Тебя видеть и с Тобой обо всем потолковать, и не о деле и не для дела, а так обо всем; во-вторых - все большая жажда "бежать, бежать без оглядки"; моей природе все и все здесь невыносимы; какое блаженное время была моя инфлюэнца, когда я на законном основании никого не видела и как бы жила вне той компании, которая меня всегда окружает".

Высказывая в этих строках, то что у нее на сердце, Анна Ивановна вручает нам ключ к пониманию себя до конца. Ее откровенность - тоже героизм своего рода и за нее ее невозможно осудить, особенно поняв, как тяжела ей была, взятая на себя, и в такое исключительно трудное время, не легкая роль "пастыря", требущая истинной любви к своим "овцам". Чем трагичнее становилось положение, тем больше оно требовало этой любви, и тем тягостнее было Анне Ивановне стоять на посту, который, не давая больше личного удовлетворения, все же заставлял ее поддерживать на высоте святость Абриксовского дома. Но идею поездки к мужу, утоление жажды "бежать, бежать без оглядки", все же она решительно отвергает. Анна Ивановна говорит об иных стремлениях, которые в ней берут перевес и которые она определяет такими словами:

"Мне все-таки хотелось бы жить только сверхъестественной жизнью и осуществлять до конца мой обет жертвы за священников и за Россию".

Нельзя не признать, что начинание Анны Ивановны с московской общиной не вышло. У нее не было ни знания, ни опыта, ни истинной любви; которая отмечает подлинно призванных. Была роль, которую Анна Ивановна надумала, приняла на себя и добросовестно выполняла, как могла и умела. В то же время, желание жить "сверхъестественной жизнью" Господь действительно вложил в ее сердце, и сделал Он это, конечно, только для того, чтобы это желание исполнить. Но исполнить его Ему было угодно не так, как это, может быть, рисовалось воображению Анны Ивановны и отвечало стремлениям о. Владимира, как это отвечало мыслям Божиим о ней. Она дала "обет жертвы", и Господь принял его. Но вид и характер жертвы Он Сам определил и подвел Анну Ивановну к ней, когда она созрела для этой жертвы настолько, что уже стала тяготиться положением "старшей" в общине. Как увидим из дальнейшего, она уже была подготовлена, чтобы принять от Господа именно такой крест и принести свою жертву, как это было угодно Ему для ее же вечного блага. Крестный путь Анны Ивановны стал для нее и "чистилищем" на земле, в котором ее своенравная и боевая натура смирилась и, очистившись, подлинно освятилась, надо думать, чтобы достичь совершенства и упокоиться со святыми в вечном блаженстве избранных душ. Героическое в натуре Анны Ивановны нашло себе в этой жертве и применение и оправдание. Весь путь ее в одиночном заключении, которому она подвергалась годами, остался овеянным тайной. Сохранились лишь более или менее достоверные, но отрывочные и краткие рассказы случайных свидетелей, дающие некоторое понятие об ее очистительном крестном пути и позволяющие судить о верности обету, которую она до конца сохранила. Но тут мы забегаем вперед. Этому посвящено несколько слов в эпилоге. Вернемся к роковому ноябрю 1923 г., до которого дотянула московская община.

Когда, по замыслу Божию, все было готово, чтобы взять Анну Ивановну из домашней среды и - если не сразу и не совсем отделить, то во всяком случае - отдалить от ее духовных детей, час ее пробил. Он оказался роковым почти для всех, кто держался возле нее и был связан с нею.

Незадолго до последовавших арестов, при московском приходе возникла новая община - братьев-доминиканцев. Их было четверо, и один из них оказался предателем. Все они проходили тогда стаж испытуемых (кандидатов или "постулантов"). Некто Павел Шафиров, обращавший на себя внимание своим благочестием и необычайным усердием, оказался агентом ГПУ и даже играл роль провокатора. Благодаря ему, ГПУ было прекрасно осведомлено обо всем, происходившем в общине. 12, 13 и 16 ноября в Москве была произведена первая серия арестов. Домашнюю черковь Абрикосовых сразу закрыли и заняли большую часть квартиры. Арестовали Анну Ивановну, о. Николая, почти всех сестер, многих прихожан, среди них В. В. Балашова, бывшего редактора "Слова Истины", Доната Новицкого, двух кандидатов-доминиканцев, несколько мирских терциарок. Сестер обвинили в принадлежности к нелегальной общине, в содержании тоже нелегальной школы, в преподавании Закона Божия детям, в религиозной пропаганде среди несовершеннолетних. Всё это - обвинения, характеризующие, конечно, прежде всего самих обвинителей. В марте 1924 г. последовала вторая серия арестов; ГПУ арестовало тогда почти всех остальных сестер, остававшихся еще на свободе.

Следствие, длилось шесть месяцев, до середины мая 1924 г. Все это время главные обвиняемые сидели в одиночных камерах внутренней тюрьмы ГПУ на Лубянке, а прочие - в Московской Бутырской тюрьме. Лубянская тюрьма отличалась от других своей строгостью и тщательной изоляцией заключенных от внешнего мира. Здесь не разрешались прогулки, свидания, переписка, чтение; запрещалось иметь бумагу, письменный прибор, даже простой карандаш, нитки, иголки. Не допускалась никакая ручная работа. Заключенные должны были находиться в полном бездействии. В тюрьме царила мертвая тишина и гробовое молчание. Окна с железными решетками были так защищены железными экранами, что заключенные не могли видеть не только двора, но даже и кусочка неба. Всю ночь горел ослепительный электрический свет во всех камерах. Ночные допросы у следователей обставлялись особой таинственностью. В тюрьме было довольно чисто и тепло и, собственно, ничему особенно унизительному заключенных не подвергали, но все условия жизни были так скомбинированы, что производили подавляющее и устрашающее действие на психику. Через короткое время, многие впадали в полубредовое состояние; случались нередко нервные припадки и умственные заболевания, так что большинство предпочитало сидеть в грязной Бутырской тюрьме. На Лубянке содержались "политические преступники", к числу которых ГПУ отнесло и арестованных русских католиков. Им условия этой тюрьмы были, конечно, не так страшны. Испытание, которому их здесь подвергали, становилось для них лишь своеобразным духовным подвигом. Тем не менее, выдерживать абсолютную изоляцию и им было не легко. Сидеть в камере вдвоем все-таки каждому легче.

Для верующего человека, особенное испытание представляли допросы. Следователи интересуются подробностями прошлой жизни не только самих заключенных, но и его родственников, друзей и знакомых. Говорить правду о себе самом не так уже трудно. Но говоря о других, даже и не желая этого, всегда возможно им повредить; одно упоминание чьей-либо фамилии может повести к аресту данного лица. В то же время, отказ назвать фамилию или рассказать.о других угрожает опрашиваемому увеличением срока наказания.

Все заключенные сестры, конечно, прибегли сразу к молитве, как единственному средству для сохранения душевного равновесия. В тюремных условиях, богомыслие, как и, вообще, всякое умственное напряжение, очень трудно. Заключенные прибегали поэтому к самому простому: читали много раз подряд Богородичный розарий, отсчитывая молитвы, за отсутствием четок, по пальцам (все "принадлежности культа" отбирались при обысках и арестах), или же творили молитву Иисусову: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного", .соединяя ее с поясными и земными поклонами. Заученные наизусть тексты из псалмов или Евангелия помогали поддерживать молитвенное настроение. По вечерам все делали испытание совести.

Заключенные перестукивались через стену по водопроводным трубам, хотя это строго каралось. Мужчины мало считались с запрещением и перестукивались смело; сестры прибегали к этому реже. Благодаря перестукиванию узнавали, например, кто где сидит, был ли уже допрошен и т. д. Один из смелых москвичей выстукивал по трубам парового отопления даже целые тексты из Священного Писания.

Католики допрашивались тоже особенным образом, отдельно, но у одних и тех же следователей, которые нередко заводили с ними разговоры о религиозном и материалистическом миросозерцании, пытаясь склонить их к последнему. В этом сказывался не только интерес следователей к людям иных воззрений, но тут было и чисто практическое соображение - выяснить, насколько данное лицо, своим влиянием на окружающих, являлось опасным для советской среды. В соответствии с этим следователь определял меру изоляции, которой его надо было подвергнуть. Большей частью приговоры выносились не по фактической вине заключенных, каковой у католиков, вообще, не было, а в соответствии с такой психологической экспертизой. Допросы у чекистских следователей являлись поэтому новой формой исповедничества. При допросах сестрам предлагалось, например, освобождение, если они откажутся от принадлежности к ордену доминиканцев и от католичества восточного обряда; ценой отступничества, им давалась даже возможность приобрести себе более или менее завидное положение в советском государстве.

После четырех месяцев пребывания в полном одиночестве на Лубянке, Анну Ивановну перевели к концу следствия в Бутырскую тюрьму и посадили там в общую камеру с несколькими сестрами и другими посторонними женщинами. Всех их было тут до 40 человек. В этой камере Анна Ивановна впервые увидала сестер после ареста. Авторитет ее не был нисколько ослаблен испытаниями протекших четырех месяцев. Сестры продолжали почитать в ней свою настоятельницу и, сколько было возможно, старались выражать свое почтение внешним образом. Они продолжали в тюрьме свои обычные духовные делания - читали вполголоса доминиканский "официум", Богородичные четки и совершали молитвенный чин "Крестного пути". Анна Ивановна давала им темы для богомыслия ("медитации"). В праздничные дни они пели вполголоса обедню. Строго говоря, "восточного" во всем этом было немного, так что и латинянки, заключенные с ними, стали постепенно присоединяться к "практикам" московских сестер.

Шла уже вторая неделя Великого поста. Анна Ивановна сама провела с сестрами великопостные духовные упражнения на общую тему "О жертве Христовой". Как вывод и поучение она высказала им мысль, записанную впоследствии одной из свидетельниц:

"Вероятно, каждая из вас, возлюбив Господа и следуя за Ним, не раз в душе просила Христа дать ей возможность соучаствовать в Его страданиях. Так вот, этот момент теперь наступил. Теперь осуществляется ваше желание страдать ради Него".

Если слова Анны Ивановны переданы правильно, то нет основания сомневаться, что она выразила в них то, что сама выносила в сердце за протекшие месяцы одиночного заключения. Они не могли не быть и для нее временем сильного духовного просветления. Призывая сестер следовать за ней на Крестном пути, началом которого было их заключение в тюрьму, Анна Ивановна делилась с ними тем горячим желанием приобщиться Страстям Христовым, которое назрело в ней во время ее одиночного пребывания в Люблянке.

Незадолго перед Пасхой 1924 г., почти всех сестер, вместе с Анной Ивановной, поместили в одной камере. Они усмотрели в этом особую милость Божию перед долгой разлукой и предстоявшими всем испытаниями и страданиями в ссылках и лагерях. Праздник Воскресения Христова они постарались отметить торжественностью, подобавшей этому великому дню. Сестры оделись в белые платья. В полночь они начали петь Пасхальную заутреню, и в Бутырской тюрьме зазвучало много раз повторенное "Христое Воскресе". Не было у них в этот день недостатка и в праздничном угощении. Присланное им было разложено на столе, покрытом простыней для большей торжественности.

В день св. Екатерины Сиенской, 30 апреля, Анна Ивановна праздновала в тюрьме свои монашеские именины. В этот день сестры возобновили свои обеты. А когда в середине мая они получили бумажки с приговорами, то все, не читая, отдали их Анне Ивановне, которая сама прочитала каждой из сестер ее приговор. Анну Ивановну присудили к десяти годам тюремного заключения со строгой изоляцией; сестры получили от 3 До 10 лет тюрьмы, лагерей и ссылки.

II - РАЗГРОМ В ПЕТРОГРАДЕ

Обыск и арест Ю. Н. Данзас. - Шесть месяцев в Лубянской тюрьме. - Приговор: десять лет тюремного заключения. - Путешествие этапным порядком в Иркутск. -В Иркутской мужской и женской тюрьме. - Отправление в ссылку на Соловки.

13 ноября 1923 г., накануне праздника св. Иосафата, в церкви св. Станислава на Торговой улице, о. Алексей Зерчанинов служил восточную литургию. Вечером, там же была латинская служба, во время которой ксендз Хомич сказал по-русски прекрасное слово об Унии. Затем все перешли в зал церковного дома, где Юлия Николаевна прочла "Исторический очерк о св. Иосафате". После доклада и следовавшего за ним собеседования, у настоятеля о. Слоскана состоялся скромный ужин для духовенства, на котором, в числе трех приглашенных мирян, присутствовала и Юлия Николаевна. За столом она сидела рядом с о. Уссасом; он шепнул ей на ухо, что отъезд за границу предполагается в начале будущей недели. Казалось, что желанию Юлии Николаевны вырваться из советской России суждено наконец сбыться. Тревожного в ближайшем будущем, как-будто, не предвиделось ничего.

После нее осталась на свободе одна Нюра Золкина. Она разделила заботу о ссыльных с одной мирской терциаркой. 6 февраля 1931 г. обеих арестовали (одновременно со многими восточными и латинскими католиками) и приговорили к трем годам концентрационного лагеря в Сибири тоже за организацию помощи ссыльным.

С этой радостной вестью Юлия Николаевна вернулась домой. Мысли ее в этот вечер были очень далеки от того, что должен был принести завтрашний день. Однако, на другое утро сразу же пришлось насторожиться и вернуться к суровой советской действительности. Юлия Николаевна узнала об арестах в Москве. Происшедшее там 12 ноября не предвещало ничего хорошего и петербургским католикам. Юлия Николаевна и Башкова решили, что и им нужно ждать вскоре ареста. Вернувшись со службы, они принялись уничтожать все, что при обыске могло бы показаться подозрительным.

В 6 часов вечера, едва они успели сварить себе похлебку на ужин, как раздался звонок. Пришел один русский католик из числа бывших прихожан Бармалеевой церкви, служивший теперь в Гатчине на железной дороге. После ареста о. Леонида он скрывался и теперь зашел наведаться, предполагая, что все обстоит благополучно.

- Ну и плохое же время вы выбрали, - заметила ему Юлия Николаевна, - лучше уезжайте поскорее.

Но он был голоден и продрог. Его обогрели, дали поесть горячего супа и стали выпроваживать по добру и по здорову. Однако, когда открыли выходную дверь, увидели два штыка, преграждавшие путь, и услышали окрик:

- Выходить нельзя!

Пришедший сюда на разведку ожидал этого меньше всего. .С ним чуть не сделался обморок, так что Юлия Николаевна дала ему для успокоения велерьяновых капель. Минут через десять явилось несколько милиционеров в сопровождении председателя домового комитета. Юлия Николаевна осведомилась, есть ли у них ордер. Последовал новый окрик:

- Тут не до разговоров, выстраивайтесь все, кто на квартире!

Непрошенный посетитель беспомощно сидел в кухне на дровах, в которых была попрятана церковная утварь. Представителей власти удалось убедить, что он зашел сюда только случайно; документы у него оказались в порядке, и его выпустили. После этого в квартире начался тщательный обыск. Он длился долго, но не дал никаких результатов. Дров в кухне не тронули, и священные сосуды остались на месте. Тем не менее, Юлии Николаевне объявили, что она арестована. Ей позволили взять с собою только самое необходимое (смену белья, мыло, гребенку и т. п.) и под стражей увели из дому. Пришлось, наконец, и ей оторваться от того, на что каждый человек на земле имеет, все-таки, право. Как ни жалки были сами по себе собранные здесь остатки ее красивого прошлого, все же в них было нечто личное, принадлежавшее ей, к чему она, как и всякий человек, была как-то привязана. Теперь ее увели, оторвали и от этого дома, и никогда уже больше она не смогла сюда заглянуть. В тот же вечер арестовали и К. Н. Подливахину в ее квартире этажом ниже.

Через несколько дней, на допросе, Юлии Николаевне объявили, что властям известно доподлинно, что она является эмиссаром Рима и ведет с Папой личную переписку; ее спросили, где хранятся те письма, которые ей посылает Папа Римский. Всех католиков обвинили по 61-й статье Советского Уголовного Уложения за активное участие в организации, имевшей целью помогать международной буржуазии в борьбе против советской власти. На просьбу указать, к какой именно организации они принадлежали, давался ответ, что достаточно признавать Папу Главой Церкви, чтобы считать доказанным сотрудничество с буржуазией.

Юлию Николаевну продержали в доме предварительного заключения больше месяца. 20 декабря ее отправили в Москву на суд, который даже не состоялся. Она ехала туда вместе с пятью другими католиками -двумя униатскими священниками и тремя женщинами. Женщин поместили в вагоне вместе с одиннадцатью проститутками. В пути, при участии конвоя, на их глазах происходили самые гнусные оргии, которые только можно себе представить. Начальник конвоя сжалился, в конце концов, над католичками и перевел их в вагон к мужчинам, где униатские священники сидели в обществе нескольких уголовных преступников. В страшной тесноте, после почти трех дней пути, арестованные прибыли наконец 23-го утром в Москву.

С вокзала Юлию Николаевну отправили под конвоем в Новинскую женскую тюрьму. Тут ей сразу пришлось оказаться свидетельницей совсем необычной картины. В этот день в тюрьме что-то праздновалось, и арестованным женщинам позволили забавляться. Они устроили в тюремном коридоре бега. Около восьмидесяти совершенно голых женщин, с татуированными телами, носились по коридору и кончили тем, что устроили " шабаш ведьм " перед камерой политических заключенных, куда вели Юлию Николаевну. При входе в камеру ей бросилась в глаза молодая девушка, видимо из хорошей семьи, прижавшаяся в ужасе к старушке, как оказалось, игуменье одногр из московских монастырей, которая закрывала ей лицо шалью, чтобы не дать ей видеть и слышать происходившего в коридоре.

В этой камере, переполненной до отказа, Юлия Николаевна провела ночь перед Рождеством. Чтобы укрыться для молитвы от посторонних взоров, она спряталась за "парашей", стала там на колени и мысленно перенеслась в Рим в собор св. Петра. В эти минуты, несмотря на жуткий контраст, ей было дано ощутить полное единение со всем христианским миром, встречавшим теперь великий праздник Рождества Христова. Здесь Юлия Николаевна пробыла только два дня. 26 декабря ее перевели под конвоем двух вооруженных солдат в Лубянскую тюрьму, где она оказалась в одной камере с Лидией Чеховской. Юлия Николаевна была рада встретиться с ней, но совместная жизнь их длилась недолго. Через месяц Чеховскую увели, а Юлия Николаевна осталась одна в камере.

В ночь на 1-е января ее, наконец, вызвали на допрос. На столе следователя она увидела объемистую папку с надписью "Дело Абрикосовой, Сапожниковой и др/" Из этого Юлия Николаевна вывела заключение, что ее дело обобщали с ними, хотя никаких вопросов о московской общине ей не задали. Следователь спросил ее:

- Почему вас называют Иустиной?

- Потому, - ответила Юлия Николаевна, - что это мое монашеское имя.

- Кто же вас постригал?

- Экзарх, 25 марта 1922 г.

- Он не имел права вас постригать, - возразил следователь. Это замечание неприятно поразило Юлию Николаевну. Она подумала:

- Значит кто-то сообщил ему... Сделать это могла или Подливахина или Анна Ивановна. Больше никто. Следователю она ответила:

- Ну я с вами прав экзарха разбирать не стану; это уже из незнакомой вам области.

После нескольких общих вопросов о прошлом, о родителях и т. п., следователь намекнул Юлии Николаевне на запись ее разговора с секретарем Петроградского совета (который она переслала через Подлива-хину о. Леониду), попавшую в ГПУ вместе с прочей отобранной у о. Леонида перепиской:

- .. даже какие-то глупости писали ему про товарища секретаря Петроградского совета...

Юлия Николаевна промолчала, так как тут дело шло о "незаконной переписке" заключенного экзарха с его прихожанами и говорить об этом ей было нельзя, чтобы не навлечь на него кары. Следователь бросил эти слова мимоходом и, не получив ответа, не настаивал. Он сказал Юлии Николаевне:

- Вы человек слишком ученый, чтобы верить в Бога. Поэтому вашу принадлежность к Церкви я могу объяснить себе только политическими соображениями. Ну скажите сами, как можно согласовать религию с наукой?

Началась длинная дискуссия о доказательствах существования Бога. Длилась она не менее часа. В заключение следователь заметил Юлии Николаевне, что она сильный полемист и выразил желание продолжить собеседование в другой раз. Юлия Николаевна спросила его, в каком же преступлении ее обвиняют, раз никакой советский закон не запрещает верить в Бога и быть преданным Церкви. Следователь снова заметил, что об этом они тоже поговорят в другой раз и велел отвести Юлию Николаевну назад в камеру. После этого ее больше не допрашивали и не предъявляли никакого обвинения.

В Лубянской тюрьме, в полном одиночестве, без книг, бумаги и карандаша, Юлия Николаевна провела около шести месяцев. Она сделала себе четки из черной тесьмы, которую отпорола от юбки; крестик ей удалось смастерить их двух спичек, связанных той же тесьмой. В конце апреля ее перевели в Бутырскую тюрьму. Там она узнала, что в одной из камер сидит Анна Ивановна с москбвскими сестрами, а также и Чеховская со старушкой Нефедьевой. Юлия Николаевна попросила перевести и ее к церковницам, но ей отказали. Встретилась она с ними уже в так называемой " комнате душ ", находившейся в подвальном помещении тюрьмы, куда собирали заключенных перед отправлением в ссылку. Тут же производилась последняя перекличка и обыск.

Были в "комнате душ" еще и другие женщины, тоже ждавшие отправки в ссылку. Одна из них обвинялась в незаконной торговле: продала свое платье, чтобы купить хлеба; другая - в спекуляции: ее уличили в продаже на улице пирожков, которые она сама же пекла, чтобы как-нибудь добывать средства к жизни. Две девушки были обвинены в шпионаже; они танцевали на вечере, устроеннрм британским консулом. Были и обвиненные в сношениях с заграницей: они получали письма от родителей эмигрантов.

На другой день Юлии Николаевне вручили приговор, из которого она узнала, что участвовала в контрреволюционной организации, за что ее присудили заочно согласно ст. 61 к десяти годам тюремного заключения. Через два дня, вместе со всеми церковницами (кроме Подливахиной, которая почему-jo не попала в ссылку; ее присудили к ю годам, но наказание она отбывала в московском Лефортовском изоляторе, работая в тюремной больнице), ее отправили "этапным порядком" в Сибирь. Всех посадили вместе в арестантский вагон, присоединив к ним дюжину проституток1 последнего разряда, одна из которых была главарем шайки бандитов. Вагоны, в которых перевозили тогда заключенных от одного "этапа" до другого, назывались "Столыпинскими", по имени царского министра Петра Аркадьевича Столыпина, игравшего в свое время немалую роль и в жизни Петербургской католической группы. Это были вагоны третьего класса, с отделениями, отгороженными от коридора решеткою. Конвойные находились в коридоре и оттуда наблюдали за заключенными. Хотя эти вагоны и были "Столыпинскими", но пользование ими теперь было иное, чем в "столыпинские" времена. Тогда в такие отделения помещали 6 человек; каждый арестант мог свободно вытянуться на скамейке, как в спальных вагонах третьего класса; скамьи были в три яруса. Теперь скамьи соединялись вместе; заключенные могли на них устроиться лежа, а сидя - только согнувшись и с вытянутыми ногами. Благодаря этому, в отделение можно было вместить 12 человек, по четыре в каждом ярусе. Ехать в таком положении, от этапа до этапа, приходилось в среднем 2-3 дня, но иногда путь затягивался до пяти дней.

Этапом называлась перемена конвоя на промежуточных станциях. Между Москвой и Иркутском, местом назначения Юлии Николаевны, о чем ей сообщили в Перми, было пять этапов (Екатеринбург - Тюмень -Омск - Новосибирск - Красноярск), где обессилевших заключенных выводили из вагонов буквально в полуживом состоянии, выстраивали рядами по четыре и нагруженных багажом (если таковой имелся) вели под конвоем в местную городскую тюрьму. Тут они дожидались нового конвоя, который принимал партию и сопровождал до следующего этапа.

Арестованные ждали на этапах по 10-15 дней. Все это время их держали в каком-нибудь подвале, так как самые тюрьмы были тогда все переполнены. В пищу давали обыкновенно то, что оставалось от заключенных в тюрьме, если, вообще, что-нибудь оставалось. Однако, еще хуже голода была грязь, корой покрывавшая всех. Для политических заключенных особенно мучительным было тесное соприкосновение с подонками общества в лице уголовного элемента, от которого их никогда не отделяли. Помещали всех всегда вместе, по 40-50 человек, на пространстве 20-30 кв. метров. Вдоль стен были нары; согласно правилам, на каждого заключенного полагалось по три доски, но в действительности, из-за переполнения тюрем до отказа, с этим отнюдь не считались. Кому не хватало места на нарах, тот располагался под нарами на полу. Там обычно должны были искать себе место вновь прибывавшие.

На каждом этапе производилось четыре обыска: старым конвоем - перед сдачей заключенных в тюрьму; тюремной стражей - при приеме; ею же - перед выходом из тюрьмы; и, наконец, новым конвоем - при приеме партии заключенных. Конвойные обыскивали их под открытым небом, как придется, в грязи или на снегу; с дождем они не считались. Белье и прочие вещи приходилось убирать наспех, смятыми и грязными, выслушивая брань и подвергаясь ударам прикладов, которыми конвойные торопили людей трогаться в путь. В общем, путешествие этапным порядком считалось самым тяжелым из всех ужасов, которым заключенных подвергали тогда в советской России. При воспоминании о них, пережившие эти мучения всегда удивлялись, как у них хватило на все это силы.

Начало этого путешествия было для Юлии Николаевны очень мучительным. Она села в вагой тяжело больная (страдала кровотечением), забилась в угол и не принимала участия в общей жизни вагона, только наблюдала за ней. Московские сестры сразу установили дружеские отношения с конвоирами; хором пели для них песни, делились лакомствами. Анну Ивановну они окружали заботами, хлопотали вокруг нее, приносили умываться, не допускали до общей уборки. К другим - выражали полное равнодушие, не только к Юлии Николаевне (к ней у них было особое отношение), но и к старушке Нефедьевой, которая заслуживала внимания к себе из-за преклонного возраста и нуждалась в помощи. Юлия Николаевна призналась, что это ее раздражало, от чего, конечно, она только проигрывала в глазах "благодатных сестер", как она их .не без горечи называет в своих воспоминаниях. Анна Ивановна много говорила, отдавала время от времени распоряжения, которые иной раз тоже удивляли Юлию Николаевну. Так например, двум сестрам попало за то, что они, перепачкавшись, взяли щетку, чтобы почиститься:

- Как можно чиститься в воскресенье!

Вступить в разговор с сестрами ей удалось только после того, как группу разъединили. Анну Ивановну, Чеховскую и Нефедьеву оставили в Екатеринбурге. 15 сестер доехали с нею частью до Тюмени, частью до Новосибирска. Оттуда уже ехали втроем: Юлия Николаевна, Галина Енткевич и Елизавета Вахевич. В пути, состав заключенных все время менялся, так как их везли в разные места, но общее число людей в партии оставалось примерно тем же - около 400 человек. В те годы центральный Новосибирский этап пропускал каждое лето от 50 до 60 тысяч заключенных, но были года, когда это число доходило до ста тысяч. Зимой оно значительно уменьшалось, так как много людей замерзало в пути. В одну зиму смертность достигла 60%.

Юлии Николаевне особенно запомнился Омский этап. Тюрьма находилась в и км от вокзала. Прибывшей партии надо было пройти через весь город и итти еще 5-6 км. за городом, по нестерпимой жаре. На две подводы, сопровождавшие арестованных, погрузили только часть багажа и 5-6 совершенно изнеможенных женщин, которые не могли больше двигаться. По дороге в тюрьму, с несколькими заключенными сделались солнечные удары; двое старух умерло.

На последнем перегоне, Омск-Иркутск, ехали в общем арестантском вагоне, мужчины и женщины вместе. Среди арестантов был один человек, интеллигентный, без всякого багажа, совершенно ободранный; один рукав у него совсем отпоролся, чуть держался. Бедняга жалобно оглядывал женщин, очевидно надеясь, что какая - нибудь придет ему на помощь. Никто не двигался. Юлия Николаевна предложила свои услуги, хотя шить она совсем не умела:

- Я вам кое-как сделаю, чтобы рукав только держался, а там найдется добрый человек, сделает по-настоящему.

Говоря это, она посматривала на Енткевич, которая шила прекрасно, но та, не отводя глаз, смотрела строго в окно. В конце концов, Юлии Николаевне все-таки удалось подшить рукав, и бедняга рассыпался в благодарностях.

Анна Ивановна, расставаясь с сестрами, назначила Енткевич старшей, хотя ей было всего 27 лет, а Вахевич - уже за сорок. Енткевич почему-то распространила свои права старшей и на Юлию Николаевну. На другой день она сделала ей выговор:

- Должна вам сказать, что вы нас вчера поставили в очень неловкое положение: вы шили в воскресенье!

Так как никакие доводы не могли ее убедить, Юлия Николаевна посоветовала Енткевич прочесть притчу об овце, попавшей в яму, но услышала в ответ:

- Мне нечего читать Евангелие, я правила жизни знаю.

Все это, конечно, не могло никак сблизить Юлию Николаевну с Абрикосовскими сестрами.

Тюрьма в Иркутске, куда они попали, была рассчитана в свое время на 1000 заключенных. При большевиках в ней помещалось 5000, а нередко и больше. Женщины занимали четыре небольших дома, окруженных изгородью, в которых прежде находилась тюремная больница. Юлию Николаевну поместили одну в небольшой камере, размером в три квадратных метра. В соседней камере оказались вместе Енткевич и Вахевич. Остальной контингент составляли сплошь уголовные. Число их колебалось от 300 до 600 человек. Юлии Николаевне пришлось познакомиться здесь с одной женщиной, имевшей на совести 27 убийств; конечно, число это было ничтожным по сравнению с тем, что имели за собою матерые палачи ГПУ, но Юлию Николаевну все-таки поражало, как она со смехом рассказывала о своих похождениях. Подавляющее же большинство женщин были просто воровки. Нравы в тюрьме были самые ужасающие. Заключенные дрались и даже убивали друг друга. Раз дело дошло до такого побоища, что стража не решилась войти в камеру, где около пятидесяти женщин билось не на жизнь, а на смерть. Тюремная администрация вызвала на помощь пожарную команду, которая стала поливать их черех окна водой. Бой утих лишь тогда, когда вода дошла до колен. Среди пострадавших оказалось несколько скальпированных женщин; волосы у них были вырваны вместе с кожей. Самым ужасным было то, что многие из них имели при себе детей, не только новорожденных, но и подростков, до десятилетнего возраста; общее число детей среди заключенных достигало пятидесяти. Трудно даже представить себе, на что эти дети тут насмотрелись, чему научились. Юлия Николаевна была свидетельницей, как мамаши устроили "потешную" свадьбу: поженили для забавы четырехлетнего мальчика с девочкой такого же возраста.

За пищей (300 гр. хлеба, кислая капуста в воде или вареная крупа) нужно было ходить на кухню; воду - доставать самому из колодца. Вместо уборной - имелась во дворе канавка. Все это находилось в разных углах пространства, отгороженного под женскую тюрьму. Пользоваться этими "удобствами" зимой, при морозе 30 и даже 50 градусов, было, что и говорить, нелегко.

Енткевич и Вахевич получали регулярно хорошие посылки и в общем, по тюремному масштабу, питались исключительно хорошо. Посты они соблюдали строго, но способ соблюдения их вызывал негодование заключенных. Сестры отказывались от конины, чтобы не оскоромиться, и в постные дни ели получаемые консервы и другие лакомства. По воскресеньям у них полагалось какао. Изготовление и вкушение его граничило со священнодействием. Юлии Николаевне сначала показалось, что такое спокойное пользование лакомой пищей среди голодных было выражением бессердечия, но потом она убедилась, что тут придавалось большое значение тому, чтобы отметить праздник особым лакомством. Поэтому и делиться с другими было нельзя, (иначе могло самим не хватить), чтобы выполнить надуманную обязанность. Сестры никак не могли понять, почему Юлия Николаевна укладывалась для молитвы на койку и закрывалась одеялом. Они уверяли ее, что это нечто вроде отступничества, что нужно не таиться от неверных, а просто не обращать на них внимания. Юлия Николаевна указывала им, что, напротив, они своим поведением как бы сами вызывают кощунственное отношение к христианству. Но они этого никак не могли понять.

Первое время Юлия Николаевна работала в Губернской Инспекции мест заключений. Там требовалось срочно доставить отчет за пять лет. Губернский инспектор был полуграмотный человек, бывший уголовный. Дела у него были так запущены, что никто из его помощников не мог в них разобраться. Последовал лриказ доставить в инспекцию кого-нибудь из заключенных "потолковее". Выбор пал на Юлию Николаевну, и ее стали отправлять туда на работу, под конвоем, совершенно так же, как других отправляли мыть полы или подметать улицы. Такие выходы из тюрьмы были связаны для Юлии Николаевны все же с некоторым ослаблением тюремного режима. Случалось, что конвойный окажется "добрым малым", и тогда она отпрашивалась у него зайти по пути в церковь. Дважды ей удалось благодаря этому причаститься. Раз она оказалась в церкви в праздник Тела Господня. В своем нищенском рубище она приняла участие в процессии вокруг церкви. Конвоир в это время прохлаждался в соседней пивной, где она его потом разыскала, и они вместе продолжили путь. Однажды у Юлии Николаевны была на пути любопытная встреча. Она увидела выходившего из собора архиерея в клобуке, под руку с женщиной.

- Кто это? - спросила она у своего конвоира, оказавшегося и на этот раз "добрым малым".

- Да это Владыка с Ее Преосвященством, должно из живцов, - ответил тот совершенно равнодушно.

Через несколько месяцев вышел приказ не назначать политических заключенных ни на какие работы и подвергать их самому строгому тюремному режиму. Тогда Юлию Николаевну перевели в мужскую тюрьму. В соседней камере оказались опять вместе Енткевич и Вахевич. Они и тут как-то устроились, и запрещение их не коснулось. Обе были даже на платной работе. Енткевич служила машинисткой в отделе бухгалтерии. Так как никаких сумм на машинистку по штату не полагалось, то деньги списывались со счетов каких-то возчиков, труд которых заменяли бесплатной работой заключенных. Вахевич назначили учительницей по ликвидации неграмотности. На время ревизии, обеих убирали и временно скрывали, а потом опять ставили на прежнее место. Вахевич, страстная садоводка, выпросила себе цветочные семена, развела во дворе цветы, и при посещении начальства подносила красный букет. Злые языки распространяли по этому поводу сплетни, касавшиеся нравственности обоих сестер, но Юлия Николаевна категорически утверждает, что это было неверно; в этом отношении сестры были безупречны, как вообще все в московской общине, что, впрочем, не мешало им ладить с начальством и пользоваться его благосклонностью.

Режим в мужской тюрьме был, примерно, такой же, как и в Бутырской, с той только разницей, что здесь тюремная стража не питала никаких симпатий к советскому строю, разговаривала с заключенными и высказывала такие суждения, каких трудно было от нее ожидать. Заключенным разрешались прогулки во дворе группами по 10-15 человек; им было запрещено разговаривать, но стража смотрела и на это сквозь пальцы. В числе заключенных оказался последний из трех священников той латинской церкви, куда заходила Юлия Николаевна. Все трое были по очереди арестованы и попали в тюрьму за отказ дать подписку о том, что не будут учить детей закону Божию. Когда последний священник был арестован, то он захватил с собой пресуществленную Хостию для Юлии Николаевны и смог причастить ее во время прогулки во дворе. Это было ее третье и последнее Причастие в иркутской тюрьме.

По ночам агенты ГПУ уводили осужденных на расстрел. Тишину тюремной ночи нарушал тогда шум открываемых дверей, топот ног, крики ужаса шедших на смерть, их мольбы о пощаде или проклятия по адресу власти. Все заключенные в тюрьме жадно прислушивались. Одной ночью увели 52 человека, в том числе б женщин; у двух были на руках грудные младенцы. На вопрос Юлии Николаевны о судьбе этих детей, тюремщики сказали, что матери их взяли с собою. А когда она спросила, что сталось с ними потом, те только пожали плечами.

Однажды вечером, в августе 1926 г., Юлию Николаевну и сестер отвели с вещами в тюремную канцелярию, где уже было собрано 29 мужчин, политических заключенных. Тут же ждала стража, чтобы принять эту партию. Все говорило за то, что их ведут на расстрел. Юлия Николаевна осведомилась об этом у начальника тюрьмы, и тот, хотя и с некоторым колебанием, ответил утвердительно. Заключенные тронулись в путь. Около полуночи они прибыли в ГПУ. Там их сразу заперли, трех женщин поместили отдельно в маленькой комнате, а мужчин всех вместе в другой, побольше. Потом наступила тишина. Каждый, по-своему, готовился к смерти. Тем не менее ночь прошла спокойно. На другой день солдат принес миску супа и три ложки. Сказал, что хоти они и не числятся в списке тех, кому полагается пища, но все-таки он будет приносить им еду из солдатского котла. Из этого можно было вывести заключение, что расстрел назначен на следующую ночь. Стали опять готовиться к смерти. Однако и вторая ночь прошла спокойно, а за ней и все следующие в течение целой недели томительного ожидания смерти каждую минуту. Юлия Николаевна свидетельствует, что Вахевич и Енткевич держали себя очень достойно, были спокойны. Отношения между тремя обреченными, как казалось, на смерть, были совершенно сердечны. Все три жили молитвой и готовились достойно встретить смерть.

На девятый день вечером вызвали с вещами Юлию Николаевну и Енткевич. Куда? Зачем? Не говорят. Было положительно неизвестно, кто из них предназначен теперь на расстрел, а-кто остается в живых. Расставание обеих неразлучных сестер было очень тяжелым. Обе плакали, делили наспех пожитки, которые были у них в общем мешке. Думали тогда, что расстаются навсегда. Юлия Николаевна, прощаясь, поцеловалась с Вахевич. Енткевич, как "старшая", завещала Вахевич, до последнего вздоха, по возможности, выполнять правила. И вдруг Юлия Николаевна услышала последнее указание:

- А главное не забудь, по воскресеньям всегда какао...

Действительно, иногда от трагического до смешного-один шаг. Юлия Николаевна увидела это на опыте, ибо, несмотря на всю трагичность положения, ее в этот момент разбирал смех.

- Ведь это не растерянность, - сказала она потом, шли на смерть сознательно, так, как дай Бог всякому. А сказалось духовное руководство, где над духом преобладала буква, доводившая сестер положительно до какого-то сектантского изуверства.

Юлию Николаевну и Енткевич присоединили к семнадцати уже ожидавшим мужчинам, и всех вместе, без каких-либо объяснений, водворили обратно в тюрьму. На следующей неделе туда же вернули и всех остальных. Последние были убеждены, что первую партию уже расстреляли, и сами они ждали все время того же. Двое мужчин при этом почти совсем помешались.

В тюрьме вскоре все разъяснилось. Оказалось, что в Иркутске ожидали приезда делегации немецких рабочих, которых, после Москвы, знакомили теперь с Сибирью. В числе прочего, имели в виду показать им, как выглядят в советской России места заключения. Для приема немецких рабочих в этой тюрьме были сделаны следующие приготовления:

а) Политических заключенных, которые все знали более или менее иностранные языки и вследствие этого могли сказать что-нибудь немцам, передать им записку и этим испортить все впечатление, удалили временно из тюрьмы.

б) ГПУ не доверяло и тюремной администрации, опасалось, что кто-нибудь предупредит заключенных, возьмется передать от них что-нибудь немцам. Самого начальника тюрьмы ввели в заблуждение; он тоже был убежден, что политических повели на расстрел.

в) В тюрьме устроили клуб, с книгами, шахматами, музыкальными инструментами. Кроме того обставили одну комнату, поставили кровати и пустили в нее несколько заключенных, чистых, пристойно одетых для этого случая.

В начале 1927 г. Юлия Николаевна заболела цынгой. Состояние ее быстро ухудшилось, и к концу года ее считали уже умиравшей. В этом не было ничего необычного, так как тогда все болели цынгой. Тем не менее, об ее болезни почему-то сообщили начальнику местного ГПУ, который пришел в тюрьму лично справиться об ее состоянии. Тут произошло нечто для Юлии Николаевны совсем непонятное. Начальник ГПУ стал присылать ей лекарства, продукты; питание ее в тюрьме тоже улучшилось; ей давали молоко, топили, камеру и, если не было черезчур холодно, пускали гулять несколько часов; дали книги для чтения, бумаги и все, что нужно для писания. Юлия Николаевна могла объяснить такое отношение к себе только тем, что в свое время, занимаясь в Петербурге благотворительностью, она, мбжет быть, оказала какую-нибудь помощь родным и близким этого начальника; но сам он не сказал ей ничего о побуждениях, которыми руководствовался.

Весной 1928 г. Юлии Николаевне стало известно, что ее отправят на Соловки. Власти решили собрать туда всех политических заключенных, чтобы разгрузить тюрьмы, в которых не хватало места для уголовных. Вахевич и Енткевич оставили на месте, так как скоро кончался срок их пятилетнего заключения. В начале мая Юлии Николаевне пришлось начать новое путешествие этапным порядком. Начальник ГПУ и тут пришел на помощь и распорядился отправить ее с партией мужчин. Это дало ей возможность ехать в отделении вагона одной и как-то дышать. Путь оказался более долгим, чем в нормальных условиях жизни. На северном, прямом пути, в особенности в Перми, все места заключения были до того переполнены, что нельзя бьшо принять больше ни одной партии. Поэтому транспорт, в котором ехала Юлия Николаевна, отправили окружным путем, через Казань-Москву-Петроград. В Москве ей довелось побывать опять в Бутырской тюрьме, а в Петрограде - в Большой тюрьме на Выборгской стороне. В свое время, будучи членом комитета покровительниц заключенных, Юлия Николаевна не раз посещала эту тюрьму. Сравнив свои наблюдения тогда и теперь, она могла сопоставить здесь прошлое и настоящее и спросить себя, какие меры были бы приняты ею при "царском режиме", если бы она нашла в этой тюрьме нечто подобное тому, что в ней оказалось теперь при советах. Она невольно вспомнила и о том, что делалось тогда, чтобы поднять моральный уровень заключенных!

В конце концов, в начале сентября, Юлия Николаевна прибыла в Кемь, на берегу Белого моря, откуда ее после двух-трех дней ожидания в очень тяжелых условиях, отправили с большой партией заключенных на Соловецкие острова.

III - ВОСХОЖДЕНИЕ РОССИЙСКОГО ЭКЗАРХА НА ГОЛГОФУ

Освобождение о. Леонида. - Несколько дней в Москве. - О. Сергий Соловьев. -Поселение в Калуге. - О. Иоанн Павлович. - Новая деятельность о. Леонида. - Третья поездка в Могилев. - Арест и ссылка на Соловки.

В начале 1926 г., архиепископ Цепляк и 13 латинских священников, осужденных "по делу Цепляка" и приговоренных к разным срокам заключения, были освобождены из тюрьмы. Как выражаются советские юристы, их "обменяли на мясо", т. е. на группу каких-то иностранных коммунистов. О. Леонид остался в тюрьме.

Жена Максима Горького, Екатерина Павловна Пешкова, выступавшая от имени польского Красного Креста и сделавшая уже так много для облегчения участи политических заключенных и ссыльных, решила взять на себя ходатайство об освобождении о. Леонида. Она обратилась лично в ГПУ и указала на несправедливость по отношению к о. Леониду: из всех осужденных по тому же делу он один остался в тюрьме. Прося за о. Леонида, она поручилась, что если власти поставят ему какие-нибудь условия для пребывания на свободе, то он их не нарушит.

ГПУ удовлетворило ходатайство Пешковой, выпустило о. Леонида из тюрьмы, но потребовало, чтобы он не занимался пропагандой. Свободу его ограничили так называемым "минус шесть", т. е. запрещением въезда в шесть главных городов (Петроград, Москву, Киев, Ростов, Харьков, Одессу, включая сюда и морские гавани). Освободили о. Леонида на Страстной неделе; Пасха в том году (1926) была 19 апреля. Как и в дни своей тобольской ссылки, о. Леонид получил "проходное свидетельство", на основании которого местные власти выдали ему удостоверение на жительство, которое он должен был возобновлять каждый месяц.

"Вся возможна суть у Бога, - написал он епископу Каревичу в первом и единственном письме, сохранившемся из этого периода жизни (23-V-I926), - выпустили, наконец, и меня..., выпустили, конечно, со скрежетом зубов".

Местом жительства о. Леонид выбрал Калугу. Там была латинская церковь, и о. Леонид знал настоятеля о. Иоанна Павловича, литовца. Познакомился он с ним во время судебного процесса, на который о. Иоанн приехал в Москву. Личность экзарха поразила его с первого взгляда, и он не раз посещал его в тюрьме, пока это позволялось. С другой стороны о. Иоанн произвел на о. Леонида очень хорошее впечатление, и он отнес его к числу "обращенных к нашему образу мыслей". Таковыми, кроме о. Иоанна Павловича, для о. Леонида были отцы: Эдуард Юневич, Лукьян Хветько, Анатолий Неманцевич, ко -нечно, Иосиф Белоголовый. О. Леонид решил теперь ехать к о. Павловичу и прибегнуть под его покровительство, в котором он, после трех лет и двух месяцев тюрьмы, несомненно нуждался первое время. Кроме того, центральное положение Калуги, в каких-нибудь 150 км. от Москвы, было тоже благоприятно для сношений с уцелевшими остатками русского католичества.

Первые дни своей "мнимой свободы", как назвал ее о. Леонид, он провел в Москве. Московский приход, после разгрома 1923-1924 г., представлял печальную картину. То, что еще оставалось в Москве, было лишь тенью прихода. Тем не менее, эти последние из русских католиков (их было человек тридцать) оказались крепко спаянными и глубоко религиозными. Воглавлял их теперь о. Сергий Соловьев. Его приютил у себя о. Михаил Цакуль в церкви Божией Матери на Грузинах, где о. Сергий совершал литургию по восточному обряду на боковом престоле. Шла Страстная неделя, и о. Леонид мог провести ее опять со своими. Он читал 12 Евангелий, служил Пасхальную заутреню и литургию. После службы, в Светлое Воскресенье, все разговлялись в одной из ризниц, имевшей отдельный ход со двора. Эти дни, после тюрьмы, были большой радостью для о. Леонида и отрадой для его совсем уже "малого стада". Видеть о. Соловьева было тоже для него утешением, также как и сердечное отношение лично к нему и вообще к русским католикам местных представителей латинского духовенства. В этой перемене сказывалось отутствие былого влияния декана Зелинского с одной стороны и Анны Ивановны Абрикосовой - с другой.

Сгущенная, ненормальная атмосфера, независимо от того, кто в ней был прав, кто неправ, теперь выветрилась совершенно. Конечно, и протекшие жуткие годы, и неизвестность будущего сделали тоже свое. Повидимому и о. Карл Лупикович, новый настоятель прихода св. Петра и Павла, и его викарий о. Юлиан Томашевич, были такого же более здравого направления.

"Все трое, - по словам о. Леонида, - оказались на высоте положения".

"Ничего подобного, что мы испытывали во время "царствования" декана Зелинского, уже не существует. Надеюсь также, что и прелат Малецкий, с которым я подружился в тюрьме, будет для меня отцом и другом. Его личное, высокое благочестие гарантирует от каких-либо ненужных "истинно-католических выступлений". Он не хочет быть "plus catholique que le Pape", (большим католиком, чем Римский Папа)".

Читать эти слова тем отраднее, что и в тюрьме о. Леонид, по свидетельству посещавших его, немало страдал из-за отношений с поляками. Останавливаться на них теперь, после-приведенных слов, нет надобности, ибо все это принадлежало уже печальному прошлому. Отметим только, что дурного чувства о. Леонид ни к кому не питал, хотя ненормальность положения Российского Экзарха в то время удручала его очень сильно. Слов нет, испытание о. Леонида было нелегким.

Вечером, в первый день Пасхи, о. Леонид покинул Москву. В Калуге, о. Иоанн Павлрвич принял его как родного. Поместил у себя до приискания подходящей квартиры и обставил жизнь о. Леонида со всем доступным в то время комфортом. Снабдил его и деньгами, чтобы привести в порядок затасканную по тюрьмам одежду.

"Этот человек, - пишет о нем о. Леонид, - под грубоватой внешностью хранит золотое сердце и отличается истинно апостольской прямотой. Православные его уважают и любят, так как не видят в нем ни фанатизма, ни того несчастного "панства" которым страдает известная часть латино-польской братии".

Здоровье о. Леонида стало заметно поправляться. Первой заботой его было собрать сведения о русских католиках. То, что он уже услышал в Москве и узнал здесь о своих верных, было крайне печально. 38 лучших прихожан сидело по тюрьмам и находилось в ссылках. Среди них были две пожилые женщины, 54 и 57 лет, к тому же еще и больные. Впрочем, ни о ком нельзя было сказать тогда, чтобы он отличался хорошим здоровьем. Почти все страдали цынгой, в особенности на Соловках и в Сибири, были случаи заболевания туберкулезем, анемией и т. под., вызванные ужасными условиями жизни.

"Но телесная немощь, - как писал об них о. Леонид, - с избытком покрывается божественной благодатью. Их редкие письма дышат такой ясностью духа, таким смирением перед волей Провидения, такой радостью за свои страдания во Христе, что мне остается только благодарить Бога и учиться у них христианской стойкости".

Все они жили в "тюрьме народов" в самых неблагоприятных условиях, разбросанные по необъятному пространству, именовавшемуся некогда Российской Империей. Петроградские католики были теперь на Соловках, в Суздале, Тобольске, Иркутске, Березове и Нарымском крае. Все сидели только за то, что были католиками. Арестованному о. Зерчанинову объявили в ГПУ "коротко и ясно":

- Раз вы католик, то значит и контрреволюционер!

О. Епифаний Акулов ездил по каким-то делам в Витебск и отсутствовал во время ареста Ю. Н. Данзас и Подливахиной. Вернувшись "домой", на Полозовую улицу, он нашел квартиру Ю. Н. Данзас запертой (после предварительного ограбления). Пошел справиться к родным Подливахиной, но те его к себе не пустили (вероятно, из предосторожности). Что было делать о. Епифанию? Куда деваться? Он быстро принял решение. Пошел в милицию и заявил, что и он русский католик, священник.

- Почему меня не арестуют? - спросил он.

- У нас нет ордера на арест.

Это показалось о. Епифанию несправедливым; он не пожелал быть исключением и настоял на аресте. Его арестовали и приговорили к десяти годам тюрьмы. Отправили этапным порядком в Александровский изолятор (80 км. от Иркутска). По случайному стечению обстоятельств, он оказался попутчиком Юлии Николаевны: ехал с ней в одной партии...

В Калуге о. Леонид завел знакомство с местным старообрядческим епископом и со многими православными священниками. У них и у букинистов он нашел старые славянские издания по литургике и, кроме того, мог отдаться своим излюбленным работам по богословию.

Служил о. Леонид в местной католической церкви. У о. Иоанна оказался отрезок парчи, из которой молодой портной Алексей Колчаков, из старообрядцев, ученик о. Леонида, " человек набожный и чистого сердца ", сшил ему восточное облачение. Служил о. Леонид, по свидетельству о. Иоанна, с великим смирением духа и благоговением, строго выполняя все обрядовые требования. Его проповеди, всегда поучительные и доступные пониманию даже обывателей среднего круга, стали привлекать в церковь не только католиков, но и православных. Правда, сначала прихожане о. Иоанна (их было тогда в Калуге человек пятьдесят) были смущены невиданной до этого восточной службой в латинском храме. Однако, авторитетное слово настоятеля их вразумило. О. Леонид мог лишний раз убедиться, как в русской католической миссии, в те времена, все зависело от того или иного отношения латинского духовенства.

Сам о. Иоанн был постоянно в разъездах. В Калуге он не задерживался дольше недели в месяц. Ему приходилось обслуживать ряд приходов, лишенных настоятелей; некоторые из них выехали в Польшу или ;Литву, другие, арестованные, находились в тюрьмах и ссылках. Вследствие этого о. Иоанн должен был объезжать огромный район, охватывавший города: Тулу, Орел, Брянск, Вязьму, Ржев, Тверь, Кострому, Рыбинск, Смоленск. О. Леонид замещал его во время отсутствия, обслуживая в Калуге и католиков латинского обряда.

В те годы, антирелигиозная кампания коммунистов достигла исключительной остроты. О. Иоанн попросил о. Леонида изложить популярно основные вопросы вероучения и сказать несколько проповедей о вере и неверии, о причинах неверия, о человеке, душе, творении и т. д. О. Леонид охотно откликнулся на его желание и выказал при этом, как всегда, и огромную эрудицию и блестящий ораторский талант проповедника. Слушать его приходили в церковь представители интеллигенции - врачи, юристы, учителя. Среди слушателей бывали и православные священники, которые, в свою очередь, просили о. Леонида дать им текст его проповеди. Один из них, получив от о. Леонида его проповедь о неверии, выучил ее наизусть и повторил дословно у себя в церкви. После обедни, церковный староста поблагодарил его за прекрасное слово и сказал:

- Если бы вы, батюшка, говорили побольше таких проповедей, тогда народ не ходил бы в костел слушать отца Леонида. Чует мое сердце недоброе: этот иезуит переманивает слушателей на свою сторону.

Популярность о. Леонида в Калуге росла с каждым днем. Православное духовенство отдавало должное его личным качествам и образованности. Губернское общество настолько заинтересовалось о. Леонидом, что один местный деятель, очень влиятельный в интеллигентных кругах, попросил о. Иоанна познакомить его с о. Леонидом и устроить собеседование с ним. Желающие собрались у него на квартире. В числе приглашенных были: о. Анатолий Кобелев, окончивший Институт Восточных языков во Владивостоке и естественный факультет при Петербургском университете и одно время прикомандированный к русской миссии в Японии; молодой философ Архангельский, заинтересовавшийся теперь и религиозными вопросами. Выступление о. Леонида быстро поставило его оппонентов в положение слушателей, ждавших от него только объяснений на вопросы, которые ему задавались.

О. Леонида стали приглашать в лучшие дома в городе. Всюду его не только принимали с большим уважением, но и благодарили за внимание, оказанное посещением. Все ценили в нем замечательного проповедника и интересного собеседника. Располагал же к себе о. Леонид главным образом тем, что он никогда не говорил ничего против православия, никто не слышал от него слово "схизма", которое всегда звучит как-то оскорбительно для православного русского. Никто не мог сказать, что о. Леонид кого-нибудь "совращал", как православные называют иногда воссоединение с католичеством, что он побуждал кого-нибудь к такому переходу. А между тем, все, что делал и говорил о. Леонид, было проповедью чистого, восточного католичества. Все отдавали себе в этом отчет. Православные говорили о нем:

- Если ему удастся вот так побороть нашу неприязнь к католичеству, то он многого этим достигнет.

День за днем, тихо и спокойно, веянием Духа Божиего, развивалась апостольская деятельность о. Леонида в Калуге, словно направляемая здесь Самим Провидением, для продолжения великого дела Воссоединения Христиан, начатое с такими трудами в Петербурге и прерванное из-за его тюремного заключения на три с половиной года. Но и здесь, начатую столь успешно работу прервала его поездка опять в Могилев. Тамошний декан (благочинный) о. Иосиф Белоголовый, узнав об освобождении о. Леонида и об его жизни в Калуге, просил его приехать в Могилев, как и в былые времена, на праздник св. Антония Падуанского или же прислать к нему какого-нибудь священника восточного обряда. Кого мог послать вместо себя о. Леонид? В его распоряжении не было теперь решительно никого. Поэтому он решил отправиться туда сам.

О. Павловичу казалось, что поездка о. Леонида не предвещает ничего доброго и кончится плохо. Уже деятельность его в Калуге достаточно обратила на себя внимание местного ГПУ, а тут - опять новая поездка, в самый центр Унии, столь ненавистной коммунистам, и притом вскоре после освобождения из тюрьмы. Тем не менее, о. Леонид обратился в местное ГПУ за разрешением на поездку, и просимое разрешение получил.

В Могилеве его опять встретили с тем же почетом, как "униатского владыку". В Соборе св. Антония о. Леонид опять торжественно отслужил литургию. Опять на ней пел хор православных певчих и опять р. Леонид сказал народу прочувствованную проповедь. Церковь была переполнена главным образом потомками бывших униатов, но на богослужение пришли и православные, миряне и священники. О. Павлович заметил по поводу этого церковного торжества:

- О. Леонид делал свое дело в церкви, а местный обновленческий епископ свое - в ГПУ.

В результате, и о. Леонид и о. Белоголовый, оба, внезапно исчезли. В Калугу о. Леонид не вернулся, а в Могилеве его больше не было. Спустя много времени узнаяи, что оба они в Москве, сидят в Лубянской тюрьме. О. Белоголового где-то расстреляли якобы за "попытку побега", а о. Леонида отправили в октябре 1926 г. на три года в Соловецкий лагерь. Формальным поводом для его осуждения послужило то, что он выехал из Калуги по разрешению местного ГПУ, тогда как на это требовалось разрешение из Москвы. Кроме того, вся деятельность о. Леонида в Калуге была истолкована, как пропаганда, а он был выпущен на свободу под условием не заниматься ею. Е. П. Пешкова призналась, что и ей ГПУ это поставило в вину, и с тех пор она не могла уже больше, как бывало прежде, успешно хлопотать за русских католиков. Такое же объяснение причины ареста о. Леонида привез из своей поездки в Россию в 1926 г. епископ Михаил Дэрбиньи. На вопрос князя П. М. Волконского о судьбе экзарха, он сказал:

- Сослан на Соловки; сам виноват, так как поехал в Могилев, хотя и обязался не заниматься пропагандой.

По этому поводу следует все же заметить, что никому не известно в точности, какие именно условия были поставлены о. Леониду при освобождении из тюрьмы. Нет нигде никакого указания, из которого можно было бы вывести заключение, чего именно он обязался не делать, тогда как слово пропаганда охватывает весьма растяжимое понятие. Одно значение оно имеет у христианина и совсем другое - у сотрудника ГПУ.

В написанной им краткой характеристике о. Леонида, о. Иоанн Павлович отражает те чувства, которые в нем вызывала светлая личность экзарха. Этот беглый набросок, который мы здесь приводим, говорит и о впечатлении, какое о. Леонид производил в Калуге на окружающих:

"Он в совершенстве владел собою. Выработал в себе идеально-благородный характер. В его присутствии никто не позволил бы себе рассказать двусмысленный анекдот. Всякая верующая душа невольно искала его общества. Он бережно относился ко всему, что дорого русскому человеку: к церковному стилю, богослужебным обрядам, обычаям. В своих отношениях с православным духовенством, он высказывал всегда полное послушание церковной дисциплине и держал себя так, что ничто в нем не задевало других. Он надеялся скорее на обращение старообрядцев, чем православных. Он превосходно знал историю Церкви, изучил в совершенстве все касающееся богослужения и обрядов. Он мог дословно цитировать целые отрывки из исторических документов, мог облекать свои выражения в стиль оригиналов любого века. Его сердце горело любовью к соотечественникам".

Этот отзыв преданного и доброго друга об о. Леониде - последнее из всего,- что было о нем кем-либо сказано перед его отправлением на Соловки. Нужно ли поэтому удивляться, что вскоре после него туда же последовал и сам о. Иоанн Павлович. Впоследствии, его отправили с Соловков на поселение в Зырянский край, куда, как выразился однажды о. Леонид, "Макар телят не гонял", но откуда ему все же удалось благополучно выбраться и вернуться в Литву.

В конце упомянутого уже письма к епископу Каревичу, тоже своему большому и верному другу, о. Леонид просил его:

"Будьте добры сообщить все это моему дорогому владыке Андрею. Не решаюсь писать к нему сам, так как письмо пошло бы через польские руки и в него могли бы заглянуть... Если можете дать мне гарантию, что оно пойдет иным путем, то напишу. Пока же передайте моему дорогому Учителю и Отцу, что я, как всегда, предан ему без остатка и живу его молитвами".

Вслед за этим, письмо содержит и последнее обращение о. Леонида к Верховному Первосвятителю:

"Хотелось бы мне также, чтобы было как-нибудь доведено до сведения Святейшего Отца, как глубоко я тронут его заботами о мне недостойном. Мне становится подчас стыдно за такое незаслуженное участие, и я только и думаю о том счастливом моменте, когда лично смогу пасть ниц к Его Апостольским стопам"

Дожить до этого о. Леониду не было суждено.

|< в начало << назад к содержанию вперед >> в конец >|