|< в начало << назад к содержанию вперед >> в конец >|

ГЛАВА VI
"КТО ИМЕЕТ МУДРОСТЬ, СОЧТИ ЧИСЛО ЗВЕРЯ,
ИБО ЭТО. ЧИСЛО ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ"

Заключение в Сокольнической тюрьме. - Отдых о. Леонида от тяжелой и ненормальной жизни на воле. - Спокойная работа в тюрьме и наблюдение отсюда за происходящим в России. - "Преддверие" к процессу Патриарха Тихона. - Ответ о. Леонида на новый призыв стать епископом. - Отзыв большевиков об о. Леониде и о восточном католичестве. - Последние сообщения, требования, завет и распоряжения о. Леонида из тюрьмы. - Четыре посещения Ю. Н. Данзас и ее намерение бежать заграницу. - "Щекотливое поручение". - Пятиминутное свидание Ю. Н. Данзас с о. Леонидом в Лефортовской тюрьме. - Новые условия заключения о. Леонида.

О. Леонид не скрыл от митрополита Андрея, что он молил Господа принять его жертву. В сущности, вся его самозащита свелась к обличению безбожного дела восставших антихристиан. Сам же он не шевельнулся, чтобы отвести руку палача, занесенную над его головой. Вопрос был только в том, нанесет ли она ему сразу смертельный удар или же возьмет мертвою хваткой, чтобы постепенно выжать все жизненные соки, подвергнув длительному мученичеству и постепенному умиранию.

О. Леонид не сделал и не сказал на суде ничего неблагоразумного, чтобы ускорить неизбежный конец, ибо это было равносильным вмешательству его воли в совет Провидения. Этим он поставил бы себя самовольно на тот путь, который его лично притягивал, но мог быть не тем, какой ему уготовал Господь. Нет, о. Леонид был далек от того, чтобы выбирать себе крест самому и по собственному почину взваливать его на свои плечи.

В силу этого о. Леонид выступил перед богоборцами на суде с кротким достоинством иерея, без слов говорившим, по примеру Учителя неправедному судье: "Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не дано было тебе свыше" (Ио. 19, 11).

Господь не хотел принять от о. Леонида простую краткую жертву. Он ждал от него много большего. Время сказать последнее слово: "свершилось!" еще не пришло для о. Леонида. Его земной путь был далеко не закончен. О. Леонид принял решение суда спокойно. Именно потому, что о. Леонид имел для этого большую благодать, ему не было предопределено покидать наш мир преждевременно; напротив, одним своим присутствием в нем он должен был бороться со злом сверхприродным путем и длительным мученичеством искупать русский исторический грех, жертвой за который он удостоился быть. Последнее, впрочем, открылось о. Леониду много позже, уже на вершине его Голгофы.

Теперь же, на этом крестном пути, о. Леониду был нужен прежде всего отдых, как физический, так и душевный. Ему нужно было отдалиться от текущих дел, чтобы ориентироваться в происходившем и углубиться в понимание начавшегося великого похода на идею христианства. Такой отдых был ему предоставлен в Сокольнической тюрьме. Именно так принял о. Леонид тюремный режим, в котором отдых длился для него ровно столько, сколько положил Господь, ни больше ни меньше. О своей жизни о. Леонид написал откровенно владыке Андрею, не строя из себя "мученика" там, где он, по свойствам своей натуры, в действительности им еще не был. Он назвал свое тюремное заключение "quasi-мучением" и объяснил почему:

"Мы живем совершенно спокойно, в обстановке, с тюремной точки зрения, вполне приличной, выписываем газету, имеем книги и можем заниматься, а едим так, как на свободе и не думали есть. Так что все наше мученичество сводится к лишению свободы, к необходимости жить в обществе воров и убийц и - самое главное - к лишению св. Евхаристии. Наша жизнь на воле была до того тяжела, ненормальна и ужасна, что тюрьма кажется нам тихим пристанищем и потому мы густо краснеем, когда читаем в случайно полученных польских газетах описания наших "мучений". "Мученики" Сокольнического Исправдома - сытые, розовые физиономии, всегда довольные и веселые".

Правда, не все заключенные были того же закала, что о. Леонид. Не все имели драгоценный дар Божий "быть всегда довольным". Не все умели на каждом шагу, куда бы ни вел, твердить неизменно: "слава Богу за все!" Некоторым было очень трудно, и о. Леонид тоже этого не скрывал. "Бедный Эйсмонт сошел с ума". - "Франциск Рутковский явно тупеет и превращается в ребенка". О. Леонид относился с искренним сочувствием к "дорогому Юневичу":

"Он, правда, мужественно переносит заключение, но его молодые нервы расшатываются, хотя благодать Божия, конечно, поддерживает его и не допускает до каких-либо проявлений малодушия".

Епископа Цепляка не было здесь. Его держали отдельно от священников в Бутырской тюрьме. Ходили слухи, что ему хотели поставить в вину еще какое-то дело, касающееся нелегальных сношений с иностранцами.

Самым серьезным для о. Леонида был вопрос, как служить обедню в тюремной обстановке. Он надеялся, что это все же удастся и облегчит положение заключенных, вольет в них новые силы. Митрополит Андрей разрешил ему служить в самой простой обстановке; однако, и эти условия оказались, невыполнимы, так как все сидели вместе в общей камере.

Первым делом о. Леонида в тюрьме было воспользоваться возможностью написать митрополиту Андрею, уведомляя его обо всем, чтобы "различные сенсационные сообщения большевицких газет и их заграничных подголосков не ввели в заблуждение":

"Из советских газет, конечно, правды узнать нельзя; все тенденциозно перепутано и представлено в том виде, как это нужно для одурманивания несчастного народа.

Я хочу дать Вам представление о психологической и провиденциальной стороне процесса, сделавшей то, что он, как я думаю, послужит только к большему торжеству св. Церкви.

Уже самый внешний вид сделал многое. Среди латинских сутан и бритых лиц выделялась моя ряса и борода, вызывая всеобщее недоумение: что же это такое? Значит и такие католики бывают? Стоустая молва, через газеты, пронесла теперь в самые укромные уголки России отголоски процесса, а вместе с тем и рассказы о русской католической Церкви и об ее Экзархе. Это теперь уже неотъемлемый исторический факт. Так как я уже знал,, что мы обречены заранее и что ни о какой справедливости на суде не может быть и речи, то постарался только с честью выйти из создавшегося положения. Мои резкие ответы и моя защитительная речь вызвали восхищение среди многих присутствовавших, в особенности же католиков-латинян. Некоторые говорили, что они целовали те места в газетах, в которых попадались мои слова.

Теперь уже всякие старания опорочить нас в глазах латинян, как каких-то полу схизматиков, будут тщетны, ибо самой яркой католической фигурой на суде был я (наиболее сильно говорили Хветько и Ходкевич, но всетаки не произвели такого впечатления). Фраза, сказанная мной в защитительной речи, что "хотя мы и подчиняемся советской власти вполне искренно, но смотрим на нее, как на наказание Божие за наши грехи", вызвала сенсацию и ходит по всей Москве. Все это я считаю в высокой степени провиденциальными попущениями божественной Премудрости. Я только сожалею, что не подпал под смертный приговор и что мне не удалось разделить славной участи бедного, а отныне блаженного о. Будкевича. Вы, дорогой Владыко, поймете меня, потому что сами постоянно молите Бога о ниспослании Вам мученической кончины. Но да будет воля Господня: придется снова тянуть нудную жизненную лямку!...

Затем, наш процесс "поставил все точки над i", показав, что ни о какой свободе совести в нашей Совдепии не может быть речи. Это почувствовали теперь все. Как в самом обвинительном акте, так и в речи прокурора Крыленко, уже была подчеркнута полная идентичность между атеистическими заданиями коммунистов и самого правительства. С сатанинской злобой, захлебываясь от бешенства, он кричал, что Церковь и советская власть - это антиподы и ужиться вместе они не могут. Всякая проповедь с церковной кафедры против атеизма есть уже "политическая контрреволюционная агитация", так как атеизм есть основа коммунизма. Когда же в моей речи, постоянно прерываемой, я, наконец, в упор спросил, обращаясь к прокурору: "что же будет с детьми, лишенными религиозного руководства, к восемнадцати годам?" - он только злорадно улыбнулся и с удовольствием стал потирать руки. Ничем не скрываемое сатанинское торжество! Красиков стоял за председательским столом и тоже злорадно смеялся. Поэтому, когда мне было предоставлено последнее слово, то я резко отказался, заявив, что считаю его ненужным ввиду того, что в России нет никакой свободы совести. Эту пилюлю они проглотили молча.

Выяснилось также их отношение к идее соединения Церквей: они боятся его, как черт ладана. Она представляется им только, как общий политический фронт против большевизма. Мои десять лет тюрьмы я получил именно за это. Охарактеризовав меня как фанатика, идущего "на пролом" против советской власти, прокурор заявил, что "мой фанатизм" не может смягчить моей участи. "Это он, - закричал он, указывая на меня патетическим жестом, - собирал вместе православных и католиков для противодействия советской власти! Это он устраивал общий фронт против коммунизма!" Таким образом, прокурор выдвинул против меня то, чего не было и в самом обвинительном акте.

Что касается дела Будкевича, то и тут есть нечто, как мне кажется, провиденциальное. Конечно, никакой контрреволюции покойный не замышлял и замышлять не мог. Нам пришлось краснеть, когда на суде был прочитан меморандум Чичерина о преследованиях польским правительством православных и униатов в Польше, чем большевики всегда пользуются, как громоотводом, когда дело идет о преследовании католиков большевиками.

Нашим русским общинам приходится жить жизнью катакомб. Я предписал собираться в тесные кружки и совершать тайные молитвы, а также вести беседы. Отдал распоряжение учить родителей пространному катехизису, с тем, чтобы они сами учили детей, ибо священникам это запрещено, о чем совершенно открыто выразился суд. Наши в Петрограде держатся хорошо, а в Москве даже процветают (число присоединяющихся увеличивается). Интересно то, что присоединения здесь и в Петрограде увеличиваются по мере возрастания преследований Церкви! Явный знак благодати Господней!

В Сокольниках сидят два епископа: Борис Рыбинский и Ювеналий Калужский и с ними около 20 священников. Отношения у нас с ними самые лучшие. Я настроил моих латинян, и ни одного резкого слова не вылетает из их уст. Я постоянно спускаюсь к ним в первый этаж и они меня принимают как своего. В особенности епископ Борис склонен к соединению. Думаю, что удастся посеять не одну горсть добрых семян. И находясь в тюрьме, я могу кое-что делать и даже немного управлять экзархатом". (25-4-1923)/

В своем заключении, о. Леонид имел возможность действительно cледить за происходившим в России и во всем мире. Два обстоятельные доклада, которые он передал о. Эдмунду Уольшу, (представителю католической миссии помощи голодающим), для передачи в Рим, чтобы осведомить подробно св. Престол, являются, может быть, лучшими из всех написанных о. Леонидом. Тонкий, глубокий анализ, обоснованность высказанных суждений, обстоятельная документация, объясняющая и оправдывающая каждый шаг, сделанный о. Леонидом, каждое сказанное или написанное слово, блестящая форма изложения, все это еще ждет достойной оценки. Если в целом изложенное им имеет и в наши дни немалое значение для специального исследования зародыша и начального периода того строя, который вот уже столько лет, как утвердился в России, то о самом о. Леониде эти отчеты говорят еще больше. Они дают возможность не только до конца понять его мировоззрение, но также найти в них материал для изучения его апостольской работы в этот переходный период русской истории. Однако, как ни интересны эти страницы для возможного прославления Церковью о. Леонида, все же они не вмещаются в рамки нашей повести о нем. Мы можем здесь их только отметить, продолжая и дальше следить за каждым событием его трагического жития, которое теперь все быстрее и быстрее приближается к развязке.

"События идут очень быстрым темпом", - заметил однажды и сам о. Леонид. Он внимательно читал газеты, его навещали прихожане и близкие и приносили ему сведения о происходившем в мире. Пожалуй, правильнее было бы сказать, что о. Леонид умел удивительно извлекать суть дела из всего, что становилось его достоянием. Пережитый недавно процесс научил его самого очень многому. Он понял, что это было только преддверие к еще большему - процессу Патриарха Тихона. Собор "Живой церкви" был не более, как пробным шаром для будущего суда. О. Леонид легко уловил замысел антихристианского стратега, понял, куда и как " зверь из бездны " ведет свое дело, и ясно увидел, кто и что мешает ему. Психологически, это было довольно запутано. О. Леонид снова взялся за перо, чтобы поскорее обрисовать эту картину митрополиту Андрею:

"Необычайный взрыв возмущения во всем мире по поводу нашего процесса заставил большевиков остановиться. Не чувствуя под собой достаточно сильной почвы для осуждения Патриарха, большевики решили, чтобы его сначала дискредитировал собор и лишил сана. После этого было бы уже легко судить патриарха гражданским судом просто как "Василия Белавина" (мирское имя и фамилия Патриарха), от которого якобы уже отвернулась православная Церковь, и, как Пилат, умыть руки перед народом. Была развита бешеная агитация, чтобы по городам и селам, по фабрикам и казармам, сам "народ" осудил Патриарха, как "контрреволюционера". Газетные столбцы скоро запестрели известиями, что либо какой-то сельский сход, либо приходское собрание, либо рабочие на фабрике и т. п. вынесли порицание Патриарху, требовали его отлучения от Церкви и даже гражданского суда над ним, как над государственным преступником, а не только как над святителем, нарушившим церковные каноны. Все эго, конечно, одна сплошная комедия, бесстыдная инсценировка общественного мнения. Происходит это по указке ГПУ. Например, в село является представитель этого милого учреждения и дает понять трепещущему и загнанному настоятелю прихода, что он должен признать ВЦУ, иначе ему будет плохо... В подавляющем большинстве он добивается согласия иерея. Затем агент ГПУ внушает ему необходимость выразить открытое порицание Патриарху. Собирается церковное собрание, на котором агент, накричав всякой чепухи на Патриарха, требует " порицания ". Кто не поднимет руки или осмелится возразить хоть что-либо, тот объявляется контрреволюционером. Бедные мужики, внутренне проклиная нахалов, не протестуют. Обычные крикуны из подонков крестьянства, ничего не имеющие за душой хулиганы, составляют на таких собраниях "глас народа". Иногда всю эту подлую агитацию ведет поп "живец" (т. е принадлежащий к "Живой церкви"), опирающейся на агентов ГПУ, готовых, как прежде жандармы, сейчас же самым ощутительным способом доказать истинность нового церковного направления.

Ко времени моего отъезда в Москву на процесс, в Петрограде на считывалось почти 50 автокефальных церковных общин, с храмами и причтом, подчинявшихся епископу Николаю (которого не надо смешивать с его антагонистом, архиепископом Николае.м Петроградским, представителем "Живой церкви"; теперь этот последний на покое). Некоторые священники, сначала подчинившиеся ВЦУ, приходили к Николаю и каялись, прося принять их в число автокефалистов. Одним словом, "Живая церковь" затрещала в Петрограде по всем швам "Живцы" завопили в ГПУ, посыпались ложные доносы на автокефалистов и в две недели все было кончено... Епископ Николай сослан в Хиву, а несколько десятков священников-автокефалистов были разосланы по разным местам или запрятаны в тюрьмы. Теперь, как я слышал, уцелело только 3-4 церкви. То же самое происходило повсюду , причем не было границ самому грубому произволу. Например, иногда прихожане просто прогоняли попа "живца", который являлся к ним от имени ВЦУ, и требовал, чтобы храм и приход были переданы ему; тогда "живец" возвращался с милицией и "истина" торжествовала...

Чем ближе подходило дело к открытию собора, тем более наполнялись тюрьмы священниками, не пожелавшими продать свою совесть. Все это делалось для того, чтобы обезопасить собор от возможности появления на нем оппозиции. И теперь еще, например в Москве, тюрьмы набиты священниками и епископами, повинньши только в том, что они не хотят признавать нового церковного строя. То же самое можно видеть и в провинции.

Самый собор был в одно и то же время и комедией и гнусным зрелищем, показавшим страшное моральное разложение этого духовенства. Собралось около 420 человек духовных и мирян, а среди них 52 епископа. Однако, несмотря на то, что ГПУ тщательно фильтрировало выборы на собор, человек около пятидесяти, увидев в чем дело, покинуло собор и было в большинстве немедленно арестовано. Остальная банда в первую очередь занялась разбором дела о Патриархе. В один день был "единодушно" произнесен над ним приговор о лишении его сана и монашества и о возвращении в "первобытное состояние" ("гражданин Василий Белавин").

Следующими "реформами", проведенными на соборе, были: введение нового стиля, признание за епископами права быть женатыми, разрешение вдовым священникам жениться и, наконец, торжественное восхваление советской власти, которая, якобы, на практике, более осуществляет идеалы христианства, нежели сама Церковь, которая де поклонилась не Христу, а "Рокфеллеру".. Самый махровый негодяй поп Красницкий, агент ГПУ, провокатор и предатель, получил сан "протопресвитера православной церкви", а Александр Введенский сделан "архиепископом Крутицким" (этот сан имел всегда великий викарий патриарха). Председателем собора была личность особенно гнусная: некий Петр Блинов, "митрополит всея Сибири", бывший протоиерей (женатый). Этот жулик перекрашивался во все цвета и служил то Временному Правительству, то Колчаку, то большевикам. Он вел сильную кампанию в пользу женатых епископов. Эти господа, с двумя десятками подобных себе шкурников и карьеристов, вели все дело. Дирижерская палочка находилась в руках Красницкого. Остальная братия представляла из себя забитую жалкую массу, готовую поклониться хоть деревянному болвану, ради своих "животов" и семей. Раболепство перед властью дошло до таких размеров, что к Ленину была отправлена особо сочувственная телеграмма с пожеланием ему скорейшего выздоровления. Собор начался 29 мая и продолжался 5-6 дней. Соборная депутация отправилась потом к Патриарху, чтобы объявить ему приговор. Этот последний заявил, что он не помнит, чтобы давал свое согласие на собор и потому считает его незаконным сборищем и отказывается признать его действия правомерными. Как я слышал, под заявлением он подписался так: "Тихон, Патриарх Московский и всея России". Ведь нельзя забывать, что от патриаршества он никогда не отказывался, а только временно устранился от него впредь до решения законного собора. Опыт с собором большевикам очевидно не удался: народ относится к нему в подавляющем большинстве пассивно и враждебно, несмотря на то, что пока еще собор не предпринял никакой богослужебной реформы.

Предполагалось судить Патриарха сейчас же после собора, но ввиду слабого впечатления, произведенного этим сборищем подлецов и кретинов, суд был снова отложен. Стало ясно, что расстрелять Тихона не так-то легко. Вместе с тем большевики великолепно поняли, что "живцы" преданы им только до первой беды и перевернутся моментально при перемене правления, даже при простом ослаблении его. Все это вместе взятое заставило отложить процесс Патриарха Тихона на полгода. Патриарх попрежнему живет в Донском монастыре, получает массу подарков, выходит к народу и благословляет его.

Пока же большевики стараются эксплуатировать представителей "Живой церкви". Вместо обычного ВЦУ, они назвали свой "синедрион" так: "Высший Церковный Совет Российской Православной Церкви". Большевики заставили этот Церковный Совет написать письмо к Архиепископу Кентерберийскому, представляющее из себя верх бесстыдства и подхалимства перед властью. Таким образом, пока что, новая церковь будет моральным рупором большевиков, чтобы при ее помощи отклонить от себя всякие обвинения и преследования религии. Конечно, это только обычный, наглый прием, но при отсутствии свободы печати и слова, много дураков гипнотизируется подобными выступлениями. Нужно поэтому всемерно распространять заграницей настоящие представления о нашей "религиозной свободе".

"Живая церковь", конечно, не имеет никаких корней в народе. Однако из этого нельзя заключить, что храмы "живцов" будут пустовать. Только наиболее сильные и энергичные люди будут выдерживать "катакомбную обстановку", при которой придется теперь служить тайно,по квартирам, чердакам и подвалам. Немногие выдержат такой режим, при котором аресты, тюрьмы и ссылки будут обычным явлением. И если будущие заседания собора, который снова откроется, кажется, осенью, оставит в покое обряд и общественно-религиозный быт, не произведя над ним никакой радикальной операции, то народ, в общей своей массе, свыкнется и с новым церковным строем. Если останется тот же храм, с теми же иконами, пением, диаконом и т. п., то чего же нужно больше для добрых 7°% верующих?

На соборе новая "красная" или "живая" церковь была представлена тремя главными характерными группами:

1) собственно "Живая церковь", возглавляемая Красницким;

2) группа "Возрождения", возглавляемая Антониной;

3) "СОДАЦ" ("Союз Общин Древне-Апостольской Церкви"), которым руководит теперь Александр Введенский, вновь назначенный "Архиепископ Крутицкий".

Когда-то игравший большую роль, вместе с Красницким, Иоанн Альбинский сошел совсем на нет и управляет какой-то епархией. Кроме этих трех групп есть еще несколько малых течений, но большого значения они не имеют. Возможно, что одно из этих течений - "Свободная трудовая церковь" в скором времени сделается особой сектой. "Живцы" сначала хвалились, что на их соборе будут и представители православного Востока, но теперь что-то замолчали..." (16-V-1923).

Пребывание в тюрьме, в связи с пережитым недавно и происходившим в советской России, создало благоприятные условия и для того, чтобы мысленно углубиться в будущее русского католичества. О. Леонид верил в него, верил, что оно ведет к завершению русской истории вхождением России во Вселенскую Церковь. Он был убежден в конечном торжестве своей миссии, но от него было закрыто еще, в какой мере ее путь - крестный. Он не видел еще размеров той жертвы, какую предстояло принести как за вековое разделение так и за дело Единения. О. Леонид не мог тогда, конечно, учесть, что ему придется самому пережить и увидеть Своими глазами, полное внешнее крушение той задачи, какую он в свое время принял на себя, и что это трагическое завершение дела его жизни совпадет как бы символически с его физической смертью. О. Леонид не предвосхищал еще всего значения того крестного пути, в конце которого он, подобно "пшеничному зерну, падшему на замлю, должен был умереть, чтобы принести много плода".;. Но, без сомнения, ему было ясно, что любовь и правда Божий положены в основу этого пути, на который он стал не колеблясь.

О. Леонид, несомненно, знал, что "народы даны в наследие Ему и пределы земли во владение Ему". Он не мог сомневаться, что Господь, в свое время, поразит восставших "жезлом железным, сокрушит их, как сосуд горшечника" (Пс. 2). Но когда это будет и как, о. Леонид не мог знать тогда, так же, как и мы все еще не знаем теперь. Он не мог в своих умозрениях предусмотреть всю глубину "тайны Вавилона", хотя он и не сомневался, что падет "Вавилон, великая блудница, жилище бесов и пристанище всякому нечистому духу, ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы" (Откр. 18, 2).

Но когда падет Вавилон, как? Это тайна, и все, пытавшиеся проникнуть в нее, не успевали в этом. О. Леонид видел из Сокольнической тюрьмы только начало многолетней трагедии, в оценке которой он не ошибался. О. Леонид верил, что восточное католичество, которому он учил свой народ, восторжествует, и что в нем лежит завершение его истории. Но когда это будет и как, он не знал. Откровения о том, чему на святой Руси "надлежит быть вскоре", о. Леониду не было дано, и всего пути, ведущего к этому, он не видел.

Думая (в человеческом плане) о дальнейшей судьбе восточного католичества, о. Леонид полагал, что в ближайшем будущем русским католикам будет нужен восточный епископ. Отсутствие его являлось их слабым местом. И в то же время о. Леонид сознавал, что принять на себя эту ответственность, при всей своей жертвенности, он не способен. Он старался оправдать себя в этом, приводя, как казалось, веские доводы. В тишине своего подневольного отдыха, он снова коснулся в письме к владыке Андрею этого больного вопроса, стараясь высказать ему со всей убедительностью то, чего не удалось выразить до сих пор:

"У меня, как я в этом убедился на практике, нет самых существенных свойств, необходимых епископу; у меня, к сожалению, нет духа отеческой любви к моим верным, мало духа молитвы, нет твердой и непреклонной воли проводить мои реформы, нет широкой инициативы, нет прозорливости и знания людей, умения не только "вести свою линию", но и внушать ее другим. У меня нет никакого организаторского таланта и любви к человеческому обществу. Про меня говорят совершенно справедливо: "он мученик, но не организатор", в том именно смысле, что я бесконечно вынослив и терпелив, но не умею заставить окружающих меня проникнуться моими идеями.

Как я благодарю Создателя, что Вы удержали тогда свою десницу и не возложили ее на меня. Дорогой Владыко, я не принадлежу, как Вы знаете, к тем лицемерно-скромным субъектам, которые, заявив с воплем и рыданием о своем недостоинстве, потом "смиренно" подставляют под омофор "выи свои". Я человек здравого и сухого рассудка, который заставляет меня серьезно относиться ко всякому делу, а в особенности к делу св. Церкви. Если я - хороший проповедник, обладаю детальным знанием Восточной Церкви, умею хорошо служить и ощущать дух нашего обряда, если я терпелив и умею гнуться во все стороны, если я развиваю иногда очень большую энергию, защищая Церковь, и не щажу на это сил и здоровья, - это еще не патент на епископство. Все это с успехом может делать-любой священник. Вам скажут о моей любви, будут превозносить мою кротость и терпение, даже будут говорить о моем умении проникнуть в душу человеческую, но все это только мои отдельные усилия, virtus ex necessitate, усилия, которые не укладываются в мою сущность; все это только маска, надетая на время, чтобы выждать, пока не придет настоящий человек, которому я со вздохом облегчения смогу передать тяжелое бремя. Я строго проверил себя и пришел к убеждению, что "рожденный ползать, летать не может". Я усиленно старался копировать Вас, и у меня ничего не вышло; как говорится, у меня "не хватило пороху". Я не могу работать самостоятельно, я, может быть, идеальный исполнитель чужих поручений, но не творец; я овладел западной мыслью и ясностью, но дряблая восточная натура крепко засела во мне и не поддается никаким воздействиям. Келья, книга, спокойные стояния на клиросе и бесконечные службы, а прежде всего - одиночество и удаление от людей -вот та атмосфера, где я чувствую себя, как рыба в воде. Соединить же апостольскую жизнь с созерцательной, я не могу.

Самое тяжелое для меня - это люди. Я их люблю только потому, что этого хочет Господь, или вернее, стараюсь их любить, но моё сердце глухо... Жизнь, а тем более современная, для меня один сплошной кошмар. В эти тяжелые годы, я, разбитый и измученный, вместо того, чтобы лечь спать, садился иногда в кресло и в полной тишине просиживал 2-з часа и наслаждался своим уединением. Я сознавал себя совершенно отрезанным от мира, ни о чем почти не думал и смотрел на лик Христа, озаренный тихим светом -лампады. И так хотелось куда-нибудь уйти, исчезнуть навсегда, чтобы не слышать и не видеть всего окружающего, погрузиться в нирвану небытия, заснуть тихим сном и более не просыпаться: "все суета и томление духа!" Какая страшная правда!...

Епископу, да и вообще всякому начальнику, нужно, как говорится у нас, "уметь постоять за себя", выработать в себе "определенную физиономию", иметь должную и приличествующию его сану осанку. Как я ни старался иногда "напускать на себя" начальственный тон и вид, но все это, как и всякое искусственное подражание природе, скоро улетучивалось, я не выдерживал до конца своей роли. Здесь надо одно из двух: или родиться начальником (как, например, Вы, несмотря на свою мягкость), или выработать в себе начальника; у меня нет ни того, ни другого.

Для России в качестве епископа нужен теперь святой, исполненный gravitate sacerdotali, прозорливый, твердый, умеющий внушать к себе уважение. Вот почему, дорогой Владыко, не сердитесь на меня и не думайте, что я отказываюсь из-за малодушия. Протянуть несколько лет, в качестве экзарха, я еще кое-как сумею, но принять на себя такую громадную ответственность, т. е. быть первым восточным католическим епископом в России - это выше моих сил, да пока еще можно обойтись без епископа. Простите, что так много уделяю на этот раз внимания своей личности, но считаю это необходимым в виду серьезности положения .

Наконец, подумайте о том, кто же будет специалистом по католической апологетике в России? Куда попадут приготовленные мною труды? Потребность в книгах теперь колоссальная; я убедился по опыту, что 95% русского клира могут читать только русские книги. Скоро ли появятся молодые силы, которые будут в состоянии делать эту работу, требующую не только школьных знаний, но еще больше, опытности и длительной подготовки? А эта работа нужна теперь же, сейчас. Ведь сделавшись епископом, я буду принужден, волей-неволей, увеличить интенсивность моей молитвенной жизни и духовных подвигов и думать тогда о больших литературных трудах будет невозможно. Я не обладаю таким большим талантом, чтобы соединять и то и другое (ведь даже Вы не можете этого сделать!)".

Как хорошо высказаны о. Леонидом в этих строках (здесь собраны в одно целое несколько отрывков из большого письма): и смиренная добросовестность, с которой он старается убедить митрополита Андрея, что у него нет нужных данных для того, к чему его Господь, повидимому, вовсе не призывал и что к тому же стало теперь, ввиду уже близкого нонца, даже бесцельным; и та простота, с которой он толкует о том, что мог бы еще сделать на ниве Господней; и трогательное признание в том, что именно его влечет, в чем он находит радостный отдых от житейской суеты, от которой ему, усталому труженику, так хотелось бы подальше уйти.

Повод высказаться столь обстоятельно дал ему сам же владыка Андрей. Правда, он не принуждал о. Леонида к епископству, надеясь, что Господь укажет в свое время, как тут быть, чтобы в конце концов, решить этот вопрос. Но в то же время, на возражения о. Леонида, он отвечал лаконически: "ut exarcha fiat episcopus", ибо другого подходящего кандидата митрополит Андрей, хорошо знавший и понимавший людей, тогда не находил.

Между тем, и владыка Андрей, в своем желании видеть о. Леонида епископом, и он сам, в своем отказе от епископского сана, были, пови-димому, оба правы, каждый по-своему. Необходимость иметь экзарха в епископском сане о. Леонид хорошо понимал. Однако, он также чувствовал что может быть проповедником и мучеником, но не организатором и начальником. Двух последних даров у о. Леонида действительно не было в достаточной мере, чтобы с чистой совестью принять епископство. Его призванием было, надо думать, прежде всего - исповедничество.

Кроме того проповедник восточного католичества, в лице о. Леонида, должен был не только раскрыть, так сказать, изъявительно, словом и делом, то, что нужно для обращения России и русских, но и показать на себе, страдательно, то, чего, ради этого обращания, нельзя никак допускать (независимо от того, исходит ли это просто от непонимания и недомыслия, близорукости плохих церковных политиков или же питается явно злой волей; практически это безразлично в отношении результатов, к которым то и другое приводит). Епископский сан, в силу положения, какое он дал бы о. Леониду в нормальных условиях, не позволил бы выявиться с такой отчетливостью противодействию, исходившему с разных сторон и в силу различных причин, как скромное протопресвитерство, которое, не умаляя огромной задачи Российского Экзарха, в то же время меньше его защищало. Кроме того, будь о. Леонид епископом, никогда не открылось бы с такой убедительностью, что он, действительно не искал ничего для себя, ни положения, ни выгоды, ни личного удовлетворения. Он был в праве сказать в 1922 г., что "экзарху Российскому, протопресвитеру и протонотарию Апостольскому, приходилось в 1918-1919 годах голодать до того, что тряслись руки и колени, и приходится до сих пор рубить и колоть на дрова дома и барки, быть молотобойцем в кузнице, возить тачки и сани с мусором и поклажей, разрабатывать огороды и дежурить на них по ночам. Только милостью Божией могу я объяснить себе, что еще не умер или -не приведен в полную негодность, несмотря на анемию и подагрический ревматизм, который грызет меня, как крыса старое дерево. Если бы не добрые души из среды моих прихожан и некоторых латинян, то я не знал бы даже во что мне одеться и обуться и как поддерживать церковную ризницу".

Пределом личных желаний о. Леонида в земной жизни, по его-же словам, была тихая келья, спокойное стояние на клиросе и длинная восточная служба ... одиночество ... во тьме тихий свет лампады у лика Христова. Но то, что жаждал на земле о. Леонид, было ему дано, хотя и по - другому, вкусить в последние дни земной жизни, когда он, своим подвигом "почти мученика", был уже весь освящен, когда ему самому открылось в нем "Царство небесное" и "Фаворское пламя" внутренне озарило его. Тогда и только тогда о. Леонид обрел право прошептать уже холодеющими устами, как и Господь на кресте: "свершилось ..." и уйти в покой, столь им желанный.

С приведенными выше суждениями о. Леонида о самом себе интересно сопоставить мнение большевиков о нем и об его деле. Крыленко с "сатанинской злобой" сказал по существу очень мало, охарактеризовав о. Леонида как фанатика, идущего "на пролом" против советской власти. Не возражая ничего на эти слова, так как читатели уже достаточно знакомы с экзархом, отметим только, что имеется и более глубокая и серьезная оценка большевиками "восточного католичества" о. Леонида. За это ценное свидетельство мы должны быть благодарны той же Ю. Н. Данзас.

В июне 1923 г. власти разрешили, наконец, при соблюдении известных условий, открыть латинские католические храмы, закрытые с прошлого декабря, и сняли с них печати. Однако, это разрешение не коснулось русской церкви на Бармалеевой улице. Все коллективные просьбы прихожан были оставлены без внимания, а делегацию от прихода представители власти просто отказались принять. Юлия Николаевна решила воспользоваться своим положением "научного работника" (она по-прежнему преподавала историю во 2-ом Университете и состояла библиотекарем-заведующим отделением классической филологии Публичной библиотеки) и отправилась в Смольный Институт к секретарю Петроградского совета, кажется Ларионову (впрочем, за фамилию его она не ручается, но помнит прекрасно, что это был "видный" коммунист). Юлия Николаевна обратилась именно к нему, так как знала, что руководящая роль в совете принадлежит секретарю. Он принял ее и у них завязался длительный разговор с глазу на глаз. Беседа продолжалась около двух часов и закончилась довольно откровенным признанием "сановного коммуниста".

На вопрос Юлии Николаевны:

- Почему такая несправедливость? Ведь все католические церкви открыты, и только наша остается опечатанной! - последовал ответ:

- А потому, что Федоров слишком опасный человек!

Юлия Николаевна продолжала настаивать:

- Дело не в Федорове, а в церкви, на которую имеют право русские люди!

Тогда коммунистический вельможа стал говорить о всех католиках, как о польских агентах. Юлия Николаевна возразила:

- Тем более надо русским предоставить возможность ходить не в польский костел, а в русскую церковь.

Спор на эту тему продолжался и дальше, пока коммунист не высказал свою мысль до конца:

- Ополячится тысяча, ну десять тысяч человек. Это нам не страшно. А в подлую федоровскую церковь пойдут миллионы, пойдут в католическую интернациональную организацию! Не просите, вопрос решен: церковь будет ликвидирована.

Тут Юлия Николаевна подумала про себя:

- Какая трогательная аналогия по отношению к той же гонимой Бармалеевой церкви со стороны царского правительства; даже повторяются почти дословно выражения директоров Департамента Духовных дел Харузина и Менкина!

В конечном итоге, все, чего Юлии Николаевне удалось добиться в учреждении, для которого название "Пилатова контора" звучало бы слишком мягко, было обещание предупредить, когда будет назначена "ликвидация" церкви на Бармалеевой. Обещание было исполнено, и это дало возможность произвести благоговейными руками разоблачение алтаря, перед которым столько раз стоял о. Леонид, принося здесь бескровную Жертву, к которому столько раз, и до него и при нем, католики и православные возносили вместе свои молитвы, в результате чего немало русских душ пришло здесь к воссоединению со Вселенской Церковью.

Когда явились присланные для ликвидации советские молодцы, они позволили Ю. Н. Данзас и М. И. Дейбнер самим удалить алтарные святыни. Обе, со слезами на глазах, помолившись в последний раз, пали ниц перед престолом, потом встали и стали снимать с него облачение. Все было убрано ими самими. Несмотря на сильную горечь, у обеих осталось чувство глубокого удовлетворения: дорогие святыни были спасены от кощунственного издевательства. Господь видел все это, видел их слезы... Более того, Он Сам тронул их сердца радостной надеждой, что когда пробьет час светлого Воссоединения - тогда получат свою награду все слезные молитвы и страдания стольких душ, "их же имена Ты, Господи, веси...".

Большевикам достался только оголенный стол. Они со смехом потянули его за одну ножку и вытащили через царские врата.

- Нашим еще пригодится...

Может быть он и до сих пор служит кому-нибудь в городе, утратившим имя св. Петра.

Сейчас же после посещения секретаря Петроградского совета, Юлия Николаевна записала по свежей памяти разговор с ним и переслала о. Леониду в тюрьму, а тот, через о. Уолыла, сообщил его Папе и митрополиту Андрею, до которого, к сожалению, это письмо не дошло. Несколько позже, в следующем письме, о. Леонид вернулся к тому же вопросу:

"Большевики повторяют зады царского правительства, так как снова слышатся намеки на Польшу и "Унию", конечно, в самом скверном смысле этого слова. Призрак соединения Церквей страшит их не мало: они понимают, что католичество - это громадная сила, бороться с которой - не легко. С этой точки зрения мы всегда являемся одиозной величиной у теперешнего правительства и, если мы будем иметь успехи более или менее крупного характера, наше преследование неизбежно. Пользуясь недавно вышедшими распоряжениями правительства, я дал указания Уольшу, как нужно вести дело".

Положение о. Уольша в России было в то время не легким. Если с русскими католиками, благодаря о. Леониду, его связывали чисто братские отношения, полные взаимного доверия, то о польских католиках нельзя было сказать того же; многое с их стороны оставляло желать лучшего. Повидимому, с его слов, о. Леонид написал митрополиту Андрею:

"Поляки затрудняют Уольшу работу на каждом шагу. Московский (польский) приход работает против него в союзе с польским представительством. Уольш усиленно просит меня полякам не верить и отмежеваться от них. Кажется, что "Полония" недовольна, что защита католичества ускользает из ее рук. Крупную роль играет несомненно Зелинский. Дело дошло до того, что я никогда уже не пересылаю моих писем через польские руки, ибо они вскрывались. Уольш даже формально засвидетельствовал вскрытие одного из моих писем. Я предупредил Ледоховского об опасности, которая угрожает Уольшу. Генерал благодарил меня и сказал, что поручил Уольшу заботиться о нас. Интриги доходят до такой степени, что бедный американец приходит в отчаяние. Между прочим поляки обвиняют его в какой-то "немецкой ориентации". Уольш очень благодарил меня за мой отчет о последней стадии преследования Церкви большевиками, но подчеркнул, что я должен писать только от себя, а не выступать от имени поляков, так как у меня с ними ничего общего быть не может.

Теперь мой авторитет сильно поднялся. Я очень рад, что Св. Отец считается с моим мнением. Уолын велел передать мне тоже, что в Ватикане считаются с моими взглядами о положении русской Церкви. Конечно, я в долгу не остаюсь, и информации летят в Рим: я разоблачаю тактику большевиков и объясняю церковные события.

Пусть на забывают, что у нас идет настоящее преследование, что мы находимся, как христиане, вне закона.

Что касается вопроса об обряде, то я продолжаю настаивать на своем, в той именно плоскости, в какой я понимаю этот вопрос. Ведь дело совсем не в том, кем фактически будет присоединенный диссидент: восточным или латинянином? Будет ли он посещать восточные или латинские храмы, но в том, как он будет воссоединен? Я требую, чтобы это воссоединение происходило не как вступление неофита в латинский обряд и подчинение его латинской иерархии, а как простой факт присоединения его к католической Церкви. Поэтому в тех местах, где есть восточная католическая Церковь, воссоединение должно совершаться только в ней, там же, где ее нет, могут воссоединять и латинские священники, как получившие на это право от экзарха. В таком случае они присоединяют неофита, предупреждая, что он присоединяется к Церкви, а не к обряду, но если хочет, то может посещать какие угодно церкви, и латинские и греческие, и армянские (где таковые находятся). Повторяю, что мы были бы смешны, если бы запрещали нашим обращенным ходить в латинские церкви и тянули их насильно в наши. Нам нужен только юридический акт перемены обряда, чтобы никто из православных не мог сказать, что хоть кто-нибудь без разрешения св. Престола был присоединен к католичеству в латинском обряде и переменил присоединением обряд на латинский. Вот, от чего я никогда не отступлю"!

Этот отрывок - последнее из всего сказанного Российским Экзархом о восточном обряде в его последнем письме к митрополиту Андрею (1-VII-1923)- Таким образом, они невольно звучат, как его последний завет и последний призыв.

Нижеследующее сообщение о текущих делах и об отданном Экзархом распоряжении было также последним:

"Относительно экзархата, конечно, не могло быть речи об его фактическом разделении; он был разделен на два временных административных округа для чисто временных административных целей. Теперь я думаю покончить с этим делением, благодаря представившемуся случаю. Дело в том, что следствие по делу Дейбнера я. поручил разобрать старику Алексею. Он же, желая спасти Дейбнера, так тенденциозно и неправильно изложил это дело, что дал мне теперь законное право сместить его с должности, а весь экзархат передать в ведение о. Николая Александрова, сделав о. Епифания его представителем в Петрограде. Эти "милые господа" не дают мне покоя даже в тюрьме и, кажется, поставили себе за правило вредить мне на каждом шагу".

Все же, эти двое были лишь исключением; остальные "верные" о. Леонида не представляли столько затруднений, как они. Им тоже жилось не легко, но тем не менее, два раза в месяц, регулярно, кто-нибудь из петроградских прихожан о. Леонида отправлялся в Москву на свидание с ним. Навещала его несколько раз, проездом через Москву, С. А. Лихарева. К. Н. Подливахина тоже неоднократно приезжала к нему. Посещали его А. И. Абрикосова и А. И. Новицкая. Последняя написала об о. Леониде:

"Он всегда был спокоен, ясен, прост, но держал себя с достоинством; скорбел, когда доходили вести о том, что преследование восточных усиливается. Всегда был благодарен, когда его навещали.

Однажды, перед Пасхой, он попросил доставить ему свечей и березовый веник, чтобы попариться в бане".

Конечно, среди других посещений, особенное значение имели свидания о. Леонида с Ю. Н. Данзас. Она приехала к нему четыре раза.

"Могу удостоверить, - пишет она, - что его настроение было еще спокойнее и радостнее, чем обыкновенно; о. Леонид говорил мне, что никогда еще он не чувствовал себя столь счастливым; доходило до того, что он обвинял себя в "эгоизме", потому что, как он говорил, слишком велико было его наслаждение этим великим покоем после стольких забот. О. Леонид переносил свое тюремное заключение с величайшим спокойствием и уверял, что "оно было отнюдь не так плохо, как об этом принято говорить".

На первое свидание Юлии Николаевне пришлось итти вместе с А. И. Абрикосовой, так что не было возможности поговорить со. Леонидом более откровенно. Все же, когда А. И. Абрикосова отошла на минутку в сторону, ей удалось шепнуть несколько слов о. Леониду и сказать, что она не войдет в Абрикосовскую общину.

- Да, да, - ответил вдумчиво о. Леонид, - вам там не место. Юлии Николаевне послышалась в его тоне нотка осуждения, которого до этого он ей никогда не высказывал.

Положение Юлии Николаевны и Башковой, в особенности первой, после ареста о. Леонида стало невыносимым в осиротевшей общине. Сестры перестали теперь отдавать целиком свои заработки Подлива-хиной, и это вызывало неудовольствие как ее, так и ее семейных. Отношения приняли враждебный характер. Совместная работа стала, по словам Юлии Николаевны, невозможной и к тому же утратила всякий смысл. После ареста о. Леонида не нашлось никого, кто пожелал бы принять на себя руководство монахинями. Духовником Юлии Николаевны был доминиканец о. Амудрю.

Она воспользовалась следующей поездкой в Москву, чтобы обратиться за советом к Уольшу. О. Амудрю предупредил его о приезде Юлии Николаевны. Он принял ее с большим участием и отнесся очень сочувственно к создавшемуся положению. Вопрос о каноничности пострига ставился под сомнение; она не знала, как ей быть, что предпринять. О. Уольш разъяснил ей, что обет послушания, за отсутствием устава общины, мог быть принесен только лично экзарху, и потому канонически отпал после его заключения в тюрьму. Что же касается самого обета, то о. Уольш, облеченный для этого нужными полномочиями от имени св. Престола, освободил Юлию Николаевну от обета и сказал в заключение:

- Мой вам совет: не считайте себя ничем связанной. Бегите!

О. Уольш был хорошо осведомлен о положении в России и считал, что дальнейшая работа здесь невозможна. О. Амудрю написал в Доминиканский орден в Рим и попросил о принятии в него Юлии Николаевны. Благоприятный ответ пришел уже после ее ареста, и о. Амудрю удалось уведомить ее об этом, когда она уже сидела в тюрьме.

Второе свидание Юлии Николаевны с о. Леонидом произошло после разговора с о. Уольшем и о. Амудрю. О. Леонид немало волновался тогда за ее судьбу. Юлия Николаевна передала ему все, что они ей сказали. О. Леонид с этим вполне согласился и дал такой же совет:

- Да, уезжайте отсюда и поступите в настоящий монастырь.

Он обещал, что и сам напишет о ней и в Рим и митрополиту Андрею, чтобы поддержать ходатайство о. Амудрю. О. Леонид успел это сделать, и его письмо об Ю. Н. Данзас сохранилось у митрополита Андрея.

Ко времени ее третьего посещения выяснилась уже возможность выехать за границу, если и не легальным путем, то тогда, в случае отказа в паспорте, нелегальным, т. е. бежать с подложным паспортом. Об устройстве легального отъезда хлопотал непосредственный начальник Юлии Николаевны, Андерсен, правительственный комиссар Публичной Библиотеки. " Бегство " же проектировали добрые друзья-латыши. Они хотели устроить ей возможность выехать из России, как члену латышской семьи, которая должна была вскоре отправиться из Саратова и в Петрограде забрать с собою в ее лице мнимую родственницу. Все уже было предусмотрено с соблюдением нужных мер предосторожности. На квартире одного верного человека Юлия Николаевна приготовила необходимое, чтобы совершенно изменить свою внешность: старомодную шляпку, ярко синее платье, парик с локонами, легкий грим и т. п. Предполагалось, что она придет к этой приятельнице вечером, накануне дня, назначенного для отъезда, переночует у нее, а на другое утро выйдет из дому латышкой. Все было обдумано до мельчайших подробностей, и Юлия Николаевна имела основание надеяться, что ей удастся вырваться за границу. При третьем свидании о. Леонид считал ее уже находящейся на "отлете" и говорил с ней, как с уезжающей. Она передала ему, что сообщила о своем отъезде по секрету А. И. Абрикосовой, и та настаивала, чтобы за границей Юлия Николаевна поступила в полное распоряжение ее мужа, о. Владимира. О. Леонид ответил ей, не задумываясь:

- Нет, этого не делайте. Если о. Амудрю устроит вас к доминиканкам, идите к ним и больше никого не знайте.

Юлии Николаевне показалось, что говоря это, о. Леонид прекрасно понимал ее положение и указывал, что Абрикосовский путь - не для нее.

- ..."Подвиг предстоит другой"... "Много предстоит, тяжелый путь, кровавый путь"...

Видеть этот путь, подобно старцу Алексею, о. Леониду не было дано.

В отличие от него, он был, по собственному признанию, "человек здравого и сухого рассудка"; дара "прозорливости" у него не было. И потому он не мог знать тогда, что дальнейший путь у них общий, только по-разному кончится... и что на этом пути им предстоит новая встреча... самая удивительная, какую ничье воображение не могло бы представить себе... и что Юлия Николаевна передаст "оттуда" его завещание - всему миру.

Последнее свое письмо к митрополиту Андрею о. Леонид закончил словами:

"Возможно, что скоро наша переписка прекратится, так как говорят о новых тюремных порядках".

В этом он не ошибся. Юлии Николаевне было суждено узнать первой об этом.

В промежутке между третьей и четвертой (т. е. предпоследней и последней) поездкой в Москву, Юлию Николаевну вызвал к себе ксендз Пржежембель, администратор Могилевской епархии, уже ветхий старик, очень достойный человек, пользовавшийся большим уважением. Он сказал Юлии Николаевне, что получил два сообщения об Абри-косовской общине, в которых указывалось на "недопустимые безобразия", в частности на "неприличные публичные экстазы". Юлии Николаевне запомнилось, что сестры московской общины были названы в этом донесении "позорными дочерьми Церкви". По слогу и выражениям в тексте у Юлии Николаевны создалось убеждение, что автором его мог быть только кто-нибудь из польских священников в Москве. О. Пржежембель сказал Юлии Николаевне, что хочет возложить на нее щекотливое поручение: так как она уже бывала у Абрикосовой, то он просит ее высказать письменно свои впечатления, а в следующую поездку в Москву - сделать личные наблюдения и навести справки об Общине. Несомненно, о. Пржежембель понимал людей и Юлию Николаевну не недооценивал. Лучшего выбора в поисках компетентного лица для столь деликатного поручения он, конечно, сделать не мог. Но все-таки Юлию Николаевну о. Пржежембель, видимо, не знал еще до конца и ошибся, остановив свой выбор на ней. Юлия Николаевна категорически отказалась, заявив, что у Анны Ивановны она была в качестве гостьи и поэтому рапорт такого рода носил бы в ее глазах характер доноса, на который она неспособна. Правда, ввиду высокого доверия,, оказанного ей администратором Могилевской епархии, она не скрыла от него, что лично у нее впечатления об Абрикосовской общине скорее неблагоприятные, но вдаваться в подробности она не хотела. Как верная дочь Церкви, она позволила себе дать совет -назначить ревизию и командировать для этого духовное лицо, облеченное соответственными полномочиями. На это о. Пржежембель ответил, что и сам об этом подумывает, потому что боится, "как бы не вышло скандала". Но он стеснен своим положением временного администратора, тем более, что архиепископ Цепляк не вмешивался в дела этой общины и не считал ее себе подчиненной.

- Просто и не знаю, как и кого можно было бы назначить. Поэтому-то я и хотел получить сначала предварительное донесение от вас, пани Иустина...

Но та снова отказалась от личного участия в этом деле, заметив, что пан администратор епархии, мог бы обратиться к доминиканцу о. Амудрю: на него, как доминиканца, естественнее всего возложить обязанность произвести ревизию. На это о. Пржежембель сказал откровенно:

- Я просил его уже несколько раз, но он и слышать не хочет, говорит, что это его не касается; никто с доминиканской стороны ему не поручал надзор за общиной.

И он прибавил, разводя руками:

- Никак не могу понять, в чем там дело... Кто же, все-таки, пани Иустина, будет отвечать за то, что там происходит? Мне же никто не поручал этой Общины.

Махнув рукой, он добавил:

- И я тоже не стану вмешиваться официально.

Естественно, что после этого разговора у Юлии Николаевны было желание сторониться дела Анны Ивановны, чтобы иметь право сказать со спокойной совестью: "не знаю ничего о том, что у них делается". Когда она в четвертый раз приехала в Москву посетить о. Леонида, у нее был всего, пятиминутный разговор с Абрикосовой. Она сообщила ей по секрету, что власти отказали в легальном паспорте и теперь она делает приготовления к бегству. Юлия Николаевна предложила свои услуги, если нужно исполнить за границей какое-нибудь поручение. Анна Ивановна только повторила свое указание, что Юлия Николаевна, выбравшись за границу, должна поступить в полное подчинение к о. Владимиру. В ответ на это Данзас промолчала. Не было у нее и желания говорить откровенно о чем-нибудь с сестрами.

Она привезла из Петрограда пакет для передачи о. Леониду. В общине прибавили еще продуктов, помидоров, свеклы и пр. Все это набили в мешок, вес которого достиг по меньшей мере кило двадцать пять. Юлия Николаевна взвалила его на себя и потащила в Сокольническую тюрьму о. Леониду. Добравшись до нее, стала в очередь. Мелькнула мысль:

- И тут очередь!...

После двухчасового стояния выяснилось, что все католическое духовенство, в том числе и о. Леонид, переведено в Лефортовскую тюрьму. Юлия Николаевна невольно подумала:

- А о переводе туда в общине еще ничего неизвестно!

Ничего не поделаешь! Пришлось тащиться еще два с половиной часа из Сокольнической в Лефортовскую тюрьму. Несмотря на середину сентября, день выдался, как нарочно, особенно жаркий. Свекла и помидоры, видимо, размякли совсем, и эти последние стали сочиться сквозь мешок красною струйкой. Все медленнее и медленнее плетется к тюрьме Юлия Николаевна. А мешок на спине, с каждым шагом, кажется ей все тяжелее. На тротуаре после нее остается красный след, точно она истекает кровью. Вся она вымазалась. Даже для советской обывательницы вид у Юлии Николаевны стал настолько ужасный, что уличные мальчишки улюлюкают ей вслед, а прохожие оглядывают ее с недоумением.

До тюрьмы Юлия Николаевна дотащилась буквально полуживая. Тюремное начальство отказало ей в свидании с о. Леонидом. Оказалрсь, что дни приема в Лефортовской тюрьме другие, чем в Сокольнической. К тому же было уже поздно, и так или иначе часы свиданий прошли. Ношу ее в конторе не хотели принять, так как "передачи" подлежали контролю. Однако, и здесь тоже не знали Юлию Николаевну. Мешок свой она незаметно оставила в конторе. Сама же пошла требовать разрешения повидаться с о. Леонидом. Хотела непременно проститься с ним перед отъездом, думая, что никогда больше не увидит его. Пустила в ход все средства, чтобы добиться своего. Все оказалось тщетным, но всесильная взятка, в конце концов, и здесь помогла.

Ей разрешили пятиминутное свидание с о. Леонидом. Его привели. Он остановился перед решеткой. Юлия Николаевна стала против него перед другой. Две решетки их разделяли. А между решетками шагал часовой. Оба были взволнованы. Столько хотелось сказать друг другу, а обстановка тут такая тяжелая... Драгоценные секунды бегут и бегут... О. Леонид и тут нашел, что сказать ей на прощание. Он назвал Юлию Николаевну в последний раз "своей верной сотрудницей"... и благословил ее на прощание. Юлия Николаевна благоговейно опустилась на колени. Окрик тюремного надзирателя быстро поставил ее опять на ноги. Российского экзарха увели обратно, а ее вытолкнули вон из тюрьмы.

До отхода поезда оставалось еще три с лишним часа. Юлия Николаевна поплелась на вокзал. Ей не хотелось итти ни в общину, ни куда бы то ни было. Хотелось остаться одной. До отхода поезда она просидела на ступеньках вокзала. Потом кое-как втиснулась в набитый народом вагон и простояла в коридоре до самого Петрограда. Когда приехала, было уже утро. Юлия Николаевна пошла на службу в Публичную Библиотеку прямо с вокзала. Начался еще один новый день советской "научной работницы".

Характер отдыха о. Леонида в "тихом пристанище" новой тюрьмы существенно изменился. В ней не было больше ничего "патриархального". Незадолго до перевода сюда, в прежней тюрьме произвели обыск у заключенных. У о. Леонида отобрали всю переписку, в числе прочего и сообщение Юлии Николаевны о разговоре с секретарем Петроградского совета. Свидания в новой тюрьме больше не допускались, переписка была запрещена. О. Леонида изолировали совершенно от внешнего мира. Он вошел в новый, внутренний и сокровенный период своей жизни. Существенная часть внешней стороны его миссии была уже позади. Он сказал свое последнее слово, оставил завет новым поколениям русских людей. Теперь он шел уже прямым путем к личной святости восхождением на Голгофу, которая должна была подтвердить его миссию свидетельством свыше и заслужить благодатную силу для тех, кто будет следовать его заветам.

|< в начало << назад к содержанию вперед >> в конец >|