|< в начало << назад к содержанию вперед >> в конец >|

6. УМОЗРИТЕЛЬНЫЙ МИСТИЦИЗМ

Онтология формы, которая развивалась от Боэция до Альберта Великого, причем большой вклад в ее развитие внес Гильберт Порретанский, обнаружила сильную тенденцию объединиться с неоплатонистской диалектикой, которая, собственно, и породила ее. Ранее эта тенденция уравновешивалась, в частности у Альберта Великого, свойственным христианству отождествлением Единого с Богом, что весьма усложняло попытки поместить Единое выше Бытия. Представляется, что эта концепция перестала быть препятствием в учении Иогана Экхарта (Мейстер Экхарт, Eckhart, Eckehart), находившегося под сильным влиянием Прокла. Он родился в 1260 г. в Хоххайме близ Готы, вступил в Орден доминиканцев, в 1302 г. стал лиценциатом теологии в Париже и до конца своих дней (1327) преподавал в Кёльне1088. Противники Экхарта пытались осудить его учение, но осуждающая булла появилась лишь спустя два года после его кончины.

Мейстер Экхарт был вовсе не из тех людей, которые казались оригинальными благодаря счастливому незнанию трудов своих предшественников. Как каждый доминиканец в Кёльне или Париже, он хорошо знал Аристотеля и доктринальные синтезы Фомы Аквинского и Альберта Великого. Если множество формулировок он заимствовал у первого, то следовал, скорее, метафизическим и теологическим построениям второго, однако под влиянием Прокла преодолевал их и двигался в направлении неоплатонизма. Первый неоплатонический импульс исходил не от Экхарта. Он не только не прекратился после Скота Эриугены, но его последствия в полной мере испытал на себе Дитрих из Фрейберга, а к концу XIII века неоплатонизм нашел на рейнских берегах благодатную почву для развития. Это стало бы совершенно ясным, если бы комментарий к Проклу («Expositio in Elementationem Theologicam Procli»)1089 доминиканца Бертольда из Мосбурга — преподавателя в Кёльне — наконец увидел свет.

То, что у Экхарта до конца оставалось ведущей тенденцией, обнаруживается начиная с эпохи «Вопросов» («Quaestiones») о бытии; это время можно примерно датировать 1313—1314 гг. В первом из этих «Вопросов» он спрашивает себя, идентичны ли значения слов «Бог», «быть» и «знать», и дает ответ, непосредственно направленный против Фомы Аквинского: Бог знает не потому что Он есть, но Он есть, потому что знает («est ipsum intelligere fundamentum ipsius esse»1090). Нельзя более четко упорядочить бытие, и Экхарт делает это в полном соответствии с неоплатонизмом, выраженным в трактате «О причинах» («De causis»), из которого он заимствует знаменитую формулу: «Prima rerum creataram est esse»1091. Вместо того чтобы смягчить эту формулу, как сделал в своем «Комментарии» Фома Аквинский, он принимает ее во всей ее мощной силе: «Unde statim cum venimus ad esse, venimus ad creaturam»1092. Если приступить к порядку творения, достигая порядка бытия, то оказываешься над порядком бытия, так как стоишь перед Богом. Поскольку бытие соответствует тварям, оно не пребывает в Боге только как своя причина: «non est ibi formaliter»1093. Экхарт хорошо знает, что здесь он вступает в противоречие с Книгой Исхода (3:14): «Я есмь Тот, Кто я есть», но поскольку негативная теология Маймонида здесь неожиданно усиливает онтологию Прокла (Й. Кох), то, оказывается, тут есть, что толковать. Если бы Бог, замечает Экхарт, хотел сказать, что Он есть бытие, то ограничился бы словами «Я есмь»; но Он говорит нечто иное. Если ночью встречаешь кого-то, кто хочет спрятаться и не желает себя называть, то на вопрос: «Кто ты?» — он отвечает: «Я тот, кто я есть». Это то же самое, что сделал Бог в ответе Моисею: «Deo ergo non competit esse»1094.

Начиная с этих вопросов, Экхарт рассматривает Бога как Того, кто обладает привилегией быть чистым от всякого бытия («puritas essendi») и кто — вследствие этой чистоты даже по отношению к бытию — может быть его причиной. Аристотель говорил, что зрение должно быть бесцветным, чтобы видеть любой цвет; аналогично следует отказать Богу в любом бытии, чтобы Он был причиной всякого бытия. Следовательно, Бог есть нечто высшее по отношению к бытию: «est aliquid altius ente». В начале Он обладает всем в своей чистоте, полноте, исконном совершенстве и является причиной всего; именно это Он хотел сказать в словах: «Я есмь Тот, кто Я есть»1095. Это нечто, предшествующее бытию, обнаруживается с помощью понимания (intelligere). В начале было Слово (Ин. 1:1), следовательно, «est ipsum intelligere fundamentum ipsius esse». Ведь Слово сказало о самом Себе: «Я есмь... истина» (Ин. 14:6), то есть Мудрость. Что бы Экхарт ни утверждал впоследствии относительно бытия, он никогда не колебался в этом пункте: поскольку Бог есть Мудрость, Он чист от всего остального, включая само бытие.

Об этом нельзя забывать, рассматривая более поздние произведения Экхарта, где он часто повторяет, что Бог есть бытие: («esse est Deus») и что Он является таковым в своей чистоте и полноте: («esse purum et plenum»). Это не означает, что Экхарт действительно изменил свои взгляды — просто он по-другому изъясняется. Начиная от эпохи «Вопросов», мы видим, что Экхарт отождествляет Бога с актом понимания. В тройке «быть», «жить» и «понимать» на первый план он выдвигает последнее; и не так просто, как это делал Августин в трактате «О свободной воле» («De libero arbitrio; II, 3, 7), — потому что наличие этого третьего обусловливает наличие двух других, а не наоборот (камни есть, но они не познают), — но потому, что божественное понимание не может быть причиной всякого бытия, если оно само каким-то образом не является бытием. Не без оснований можно утверждать, что Экхарт никогда не менял своей точки зрения по этому вопросу. На протяжении всей своей научной и вероучительной карьеры он упорно утверждал, что Бог-Отец — это Понимание (мудрость), тогда как с Сыном он связывал Жизнь, а со Святым Духом — Бытие. В этом последнем приближении Экхарт — насколько это было для него возможно — следовал христианской традиции и позволял себе утверждать, что Бог есть бытие и бытие есть Бог. Но делал он это, помещая бытие лишь на третье место во внутренних соотношениях Троицы, оставляя за Пониманием первое место. Если и можно наблюдать прогресс в рассуждениях Экхарта на данную тему, то он состоит, скорее, в конечном подчинении самого понимания еще более высокому пределу — Единому.

В проповеди Экхарта, попавшей в руки Николая Кузанского и прокомментированной им, его мысль выражена со всей ясностью, которой только можно ожидать в этих предметах. Св. Павел в Послании к галатам (3:20) напомнил, что Бог един, — и это единство оставалось для Экхарта самым характерным свойством Бога. В этой проповеди он настойчиво развивал мысль, что единый и единство являются свойством и собственным признаком лишь одного интеллекта. Материальные сущности не вполне едины, потому что состоят из материи и формы; нематериальные и сверхчувственные сущности вовсе не являются едиными, так как представляют собой именно «сущности-интеллигирующие», то есть в которых «бытие» не тождественно «пониманию». Есть только чистое понимание, которое может быть чистым единством. Именно потому — одно и то же сказать: «Deus est intellectus se toto» и «Deus unus est»1096.

Таким образом, мы получили наивысшие термины онтологии Экхарта. На вершине, само собой разумеется, пребывает христианская Троица. Как и все теологи, Экхарт различает в Боге единую сущность и три божественных Лица, но если глубоко вникнуть в используемые им термины, то мы заметим, что самый корень божественного существа — это не столько сама сущность, сколько его «чистота», которая есть единство. Там вершина и центр всего: неподвижное единство, покой, одиночество и отрешенность Божества. Понимаемая таким образом «божественность», deitas, пребывает, следовательно, над тремя божественными Лицами. Но видно, что «чистота» сущности, которая и есть ее единство, является в то же время Разумом (Intellect), потому что только Разум совершенно один. Полагать чистоту божественной сущности — значит полагать Разум, который есть Отец; с Ним мы переходим от покоя к внутреннему кипению божественных порождений и процессов — преамбулам сотворения. Таким образом, чистое Единство сущности проявляет свою отеческую плодовитость в «germinando, spirando, creando, in omne ens tam creatum quam increatum»1097. Итак, правильно говорить согласно Символу веры Афанасия «единый Отец», но понимать его здесь следует согласно Экхарту: «eo enim pater quo unus, et e converso eo unus quo pater»1098, ибо отцовство — это единство: «et unitas paternitas est». В самом деле, единство сущности — это само единство Разума, который порождает Жизнь, или Сына («Quod factum est in ipso vita erat»1099), и от которого происходит бытие, или Святой Дух. Так мы снова находим в Троице августиновскую тройку, причем в том же порядке: intelligere, vivere, esse. Но не станем забывать о ее корнях у Экхарта: «Deus tuus, Deus unus est, Deus Israël, Deus videns, Deus videntium»1100 (Грабман, с. 80). Ключевыми терминами, которые Экхарт сохраняет в этом тексте, являются «единство» («unus») и «видящий» («videns»). Здесь он предлагает две их интерпретации. Бог прежде всего учит нас, что именно потому, что Он един, Он есть бытие: «hoc ipso quod unus, ipsi competit esse»1101; a затем Он учит, что никто и ничто, кроме Бога, не есть действительно един, ибо ничто другое, кроме Него, не есть сама по себе полнота Разума («se toto intellectus»). Писание приводит нас к Богу-Разуму, а через Него — к чистому Единству всякого бытия, и это Единство есть то самое отрешение Божества.

Если Бог есть бытие, то потому, что Он Един, и если ничто другое, кроме Бога, не является единым, то ничто другое, кроме Него, не есть бытие. Таким образом, творение — это чистое ничто1102, по крайней мере в этом смысле оно не существует. То, что может в нем получить статус бытия, сводится к проявлению в нем божественной плодовитости. То, что характеризует творение, взятое само по себе, — это его ничтожность (nulleitas), но творение есть в той мере, в какой оно наследует Разуму и разумному: «Quantum habet unumquodque de intellectu sive de intellectuali, tantum habet Dei, et tantum de uno, et tantum de esse»1103 Этим объясняется курьезная, но весьма глубокая психология Экхарта, которая не могла не вызвать подозрений теологов, но естественным образом вытекала из его онтологии. Вся она была замыслена для того, чтобы открыть человеку возможность возврата к Единому посредством интеллектуального познания, которое как раз и было объектом диалектики Плотина.

По мнению Экхарта — так же, как и по мнению Августина, Авиценны и Альберта Великого, — душа есть духовная субстанция, имя которой меньше выражает ее сущность, чем оживляющую функцию. Однако неоплатонизм Экхарта намного превосходит неоплатонизм Альберта как в психологии, так и в онтологии. Обнаружив, как и Августин, в душе три способности — память, разум и волю, «которые не суть Бог, ибо они находятся в душе и сотворены вместе с нею», Экхарт открыл там более скрытый и в собственном смысле слова божественный элемент, который он обозначил разными образами: «цитадель души», «искра души». Вот фразы, приписываемые Экхарту как высказанные им в 1329 г.: «В душе есть нечто несотворенное и не творящее; это — интеллект». Неудивительно, что подобная формула привлекла внимание теологов, которым не была знакома доктрина Плотина о присутствии в душе Единого или, точнее, о постоянном присутствия души в Едином. Наоборот, эта доктрина представляется центральным пунктом учения Экхарта, и из нее выводится несколько других, отвергнутых Церковью положений, касающихся морали. Эта доктрина прямо ведет к провозглашению союза с Богом, достижимого благодаря усилиям укрепиться в «цитадели души», где человек больше не отличается от Бога, поскольку он сам становится Единым. Чтобы этот мистический союз стал возможен, необходимо, с одной стороны, настаивать на реальности такого единения человека с Богом: «Отец порождает меня как своего Сына и именно как Сына. Все, что делает Бог, едино; поэтому Он порождает меня как своего Сына без всяких оговорок»; с другой стороны, нужно предаваться аскезе с целью разлуки и безразличия, чтобы утвердиться в этой внутренней цитадели души, которая одна лишь свободна в силу самого своего единства. Если это произошло, можно отбросить интерес ко всему остальному: «Внешнее действие не является, собственно говоря, ни хорошим, ни божественным, и не Бог оперирует душою и порождает ее». Напротив: «все, что свойственно божественной природе, все это целиком свойственно праведному и божественному человеку; поэтому этот человек делает то, что делает Бог, и вместе с Богом он творит небо и землю, порождает Божественное слово, и Бог не смог бы сделать ничего без такого человека».

У Мейстера Экхарта неоплатонизм, который св. Фома с точно выверенным расчетом нагрузил аристотелизмом, а св. Альберт Великий подчинил натуральной теологии бытия, вновь выступает в чистом виде и освобождается от всех смешений, которые были ему навязаны. Он не просто возвращается к Эриугене и Дионисию Ареопагиту, но делает это наперекор Фоме Аквинскому и Альберту Великому, то есть сметая перегородки, которые эти теологи сохранили или соорудили для защиты от него. Доктрина Экхарта была лишь умозрительным любопытством, лишенным духовной жизни, которая могла бы вдохнуть в нее жизнь. Поскольку душа в своей глубинной сущности связана с Божеством, она, безусловно, никогда не может быть вне Бога, но она может или быть накрепко привязана к себе самой и отдаляться от Него, или, наоборот, быть привязанной к своим глубинам и соединяться с Богом. Чтобы достичь этого, человек должен искать Бога вне творений, и первое условие успеха этого деяния состоит в том, чтобы понять, что эти творения сами по себе, то есть независимо от того, что есть в них божественного, суть чистое ничто. Поэтому любовь творений и погоня их за наслаждениями не оставляют в душе ничего, кроме печали и горечи. Единственное творение, которое может привести нас прямо к Богу, — это сама душа, которая благороднее всех прочих творений. Осознавая свои границы и добровольно отрицая их, душа отказывается от всего, что делает ее частным и детерминированным сущим. Когда упадут путы, удерживающие ее, и преграды, которые однажды оторвали ее от всего остального мира, она ощутит в себе лишь нераздельность своего бытия с Богом, от которого она произошла. Отказываясь от себя ради любви к Богу, человек обретает себя; отказ, отречение от себя для Бога, благодаря чему душа обретает свою независимость и полную свободу, достигая своей чистой сущности, — вот высшая добродетель. А высшая степень высшей добродетели зовется Нищетой, ибо тот, кто достиг этого совершенства, ничего более не знает, ничего не может, ничем не владеет; возвратившись к Богу, душа растворяется в себе самой, утрачивая чувство всякой детерминации. Отсюда следует, что все традиционные нравственные предписания вторичны или тщетны. Молитва, вера, благодать, таинства остаются только предуготовлениями и средствами, чтобы достичь еще более обширного видения. Необходимые, когда душа начинает отказываться от самой себя и внешних вещей, они становятся бесполезными с того момента, когда в душе произошло словно новое рождение Бога. Тогда человек может отказаться от всего, и даже от Бога, ибо он не может желать того, чем обладает; благодаря этой высшей добродетели человек сливается с Богом в блаженстве единения.

Идеи Экхарта отнюдь не просты, и этим объясняется замешательство историков, которые пытаются резюмировать их одной формулировкой или даже обозначить одним наименованием. Некоторые видят в них прежде всего мистику, другие — диалектику Платона и Плотина, — и возможно, все они правы. Чтобы исключить все это из философии и теологии Экхарта, недостает многого. Быть может, был бы недалек от истины тот, кто представил бы Экхарта душой, обуянной любовью к Богу, которую, возможно, поддерживало очень сильное чувство присутствия Бога и которая требовала от диалектики всех подтверждений этого. Во всяком случае, примечательно, что все его последователи поняли это. Ибо Экхарт оставил учеников, и совсем не случайно, что эти ученики находились в то же время в рядах учителей христианской духовности. Если бы умозрение Экхарта не было для нее плодоносной почвой, то вероучительные осуждения, объектом которых оно стало, положили бы конец его истории. В крайнем случае оно продолжало бы оказывать свое воздействие и века спустя, как произошло с учением Эриугены и как произойдет с идеями Николая Кузанского — скорее в спекулятивном плане, нежели на практической почве. Но так не произошло. Имена и сочинения Иоганна Таулера (Tauler, 1300—1361), Генриха Сузо (Suso, 1300—1365) и Иоганна ван Рейсбрука (или Яна из Рейсбрука) (Ruysbroek, Ruusbroec, 1293—1381) свидетельствуют о глубоком резонансе, который вызвала доктрина Экхарта в людях, духовная жизнь которых, несомненно, достигала весьма значительных высот. Трудно понять, как стала бы возможной такая преемственность, если бы у Экхарта не было ничего, чему мог поверить и что мог бы обнаружить, например, Таулер.

После Таулера остался сборник проповедей1104, где выражается мистика внутренней жизни, изучение которой раскроет перед нами только теологию, если мы не обратим внимания на явное преобладание психологических тем, столь знакомых читателям сочинений Альберта Великого и его последователей. Главное здесь — доктрина «днища души», или «вершины души» — образные выражения, посредством которых «просвечивают» «abditum mentis» («недра духа») и «apex mentis» («вершина духа») августинцев. В самом деле, то, что таким образом обозначает Таулер, не имеет имени, ибо это есть не что иное, как интимное родство души с Богом, а поскольку Бог не имеет имени, то такая душа — находящаяся за пределами всех способностей, внутри самой своей сущности, где непрестанно царствуют молчание и покой, без образа, без знания, без действия, чистая восприимчивость к божественному свету и сущностная возможность мистического созерцания—тоже остается тайной. Сам Таулер сообщает нам источники этой доктрины в главной части своих проповедей: «Об этом внутреннем благородстве, спрятанном в глубине души, говорили многие древние и современные учители: епископ Альберт (Великий), магистр Дитрих (из Фрейберга), магистр Экхарт. Один называет это искрой души, другой — глубиной души или высотой души, третий — началом души. Что касается епископа Альберта, то он называет это благородство образом, в котором представлена и где пребывает Святая Троица. Эта искра устремляется к вершинам, где и находится ее подлинное место, за пределы этого мира, куда ум не может за ней последовать, ибо он не пребывает в покое, пока не будет повернут в Глубину, откуда он происходит и где он пребывал в своем нетварном состоянии».

Из этого отрывка мы видим, что мистика Таулера заключается в том, чтобы обеспечить сотворенной Богом душе возможность возвращения к своей нетварной идее в Боге. Эта дионисиевская и эриугеновская тема прикрыта здесь формулировками, заимствованными у современных учителей, вдохновивших Таулера. Между глубиной души и ее способностями в собственном смысле помещается «Gemüt»1105, то есть нечто, что можно приблизительно передать паскалевским словом «сердце». Таулер понимает под этим словом устойчивое расположение души, которое обусловливает дурное или доброе упражнение ее способностей. Если Gemüt обращается к сущности души и, следовательно, к Богу, то в душе есть все надлежащее, которое действует как должно. Если же Gemüt, напротив, отворачивается от глубины души, то все ее способности тем самым отворачиваются от Бога. Короче говоря, Gemtit есть постоянное отношение души к своему истоку.

Задуманная таким образом структура души хорошо приспособлена для общения с Богом не только в плане сверхприродной жизни, но даже в плане познания природы. Всякий человек, вступающий в контакт со своим внутренним основанием, тотчас узнает там Бога, причем яснее, чем глаза его видят солнце: «Прокл и Платон достигли этого и дали ясное описание такого состояния для тех, кто не мог прийти к нему сам». Таким образом, Таулер вспоминает здесь тексты, где Августин соглашается, что некоторые философы смогли возвыситься до того, чтобы на мгновение увидеть божественный свет, но, с другой стороны, очевидно, что сам он узнал об этом, читая Прокла в переводе Вильгельма из Мёрбеке. Можно даже показать Хюгену, что в одной из проповедей, где Таулер цитирует Прокла, он, чтобы описать сосредоточение христианской души в своей собственной глубине, непосредственно вдохновляется одним фрагментом из трактата «О провидении и судьбе» («De providentia et fato»). Там этот неоплатоник предпринимает попытку вести своего ученика через Аристотеля к Платону и к своей доктрине божественного безумия. Если Таулер столь свободно использует учения философов, то он усиленно советует своим слушателям не стремиться достичь такого созерцания, не пройдя сперва обучения христианским добродетелям. Таково необходимое условие всякого истинного богопознания. Поэтому, буквально воспроизводя формулировки Пролога «Путеводителя души к Богу» св. Бонавентуры, Таулер заявляет, что единственный путь, ведущий к этой цели, — это жизнь и страдания Иисуса Христа.

Необходимо помнить эти факты, чтобы не создавалось впечатления, будто все эти созерцатели были философами-платониками, переодевшимися в монашеские одежды. Это — христиане, которые, будучи особенно заняты сверхприродным созерцанием, естественно пользуются обнаруженными в платонизме языком и интеллектуальной техникой, лучше приспособленными к их потребностям, нежели язык и техника аристотелевского эмпиризма. Это замечание применимо и к другому мистику — Яну Рейсбруку. Этот брабантский созерцатель создал книги с превосходными названиями: «Украшение духовных браков» и «Книга о двенадцати бегинках»1106, которые остались в памяти даже людей, никогда их не освоивших. Рейсбрук описывает в них двойное движение: Бог идет впереди души через дары, которые Он ей доверяет, а душа, в свою очередь, «выходит» навстречу Богу. Здесь, как, впрочем, и у св. Бернарда и у всех истинно христианских мистиков, инициатива исходит от Бога («Ipse prior dilexit nos»1107). Но Рейсбрук не устает подчеркивать свободу акта, которым воля человека отвечает на благодать Бога. Если доброй воли отвечающего на призыв Бога человека недостаточно, то его дело завершает Бог. Сочинение «Украшение духовных браков» — это тонкий анализ подобных «обменов», по слову Евангелия, где это действие предстает лишь литературным комментарием: «Вот, жених идет, выходите навстречу ему» (Мф. 25:6).

Многого недостает, чтобы мистику Рейсбрука назвать лишь доктриной чистой пассивности, принимающей дары благодати. Напротив, это учение о жизни и даже о тройной жизни: активной, аффективной и созерцательной, посредством которой человек погружается наконец в блаженство божественной жизни. По той же причине не совсем правильно говорить, что Рейсбрук отказался от философской спекуляции. Все его творчество противоречит этому тезису. Напротив, верно утверждение, что спекуляция Рейсбрука обходится без философии. В его мистическом учении, как и в учении св. Бернарда, из которого он, впрочем, черпал вдохновение, от философской спекуляции остались одни следы, и, как у того же св. Бернарда, в произведениях Рейсбрука можно распознать присутствие христианского неоплатонизма, заимствованного у Дионисия.

Добавим, однако, что христианская аскеза интегрирована здесь в учение о единстве, построенном более основательно, чем у св. Бернарда: она как бы образует остов мистической спекуляции. В «Украшении духовных браков» (II, 2) в человеке различаются три единства, включенных одно в другое, каждое из которых менее совершенно, чем другое: единство, которым обладает всякая тварь и которое человек обретает в Боге; единство, которым высшие способности человека обладают в мысли, или дух; единство, которым низшие способности человека обладают в сердце. Этим трем единствам дается одинаковое объяснение: множественное не едино и в едином, потому что оно от единого ведет свое происхождение. Действие благодати в человеке заключается непосредственно в том, чтобы привести эти три единства к вершине первого и самого возвышенного из всех, — разумеется, не без содействия воли. Через нравственные добродетели активной жизни, внутренние упражнения духовной жизни и даже сверхприродную созерцательную жизнь Рейсбрук соединяет мистические опыты св. Бернарда и Рихарда Сен-Викторского, являвшиеся как для них самих, так и для него предчувствиями блаженного видения. Опыты объединяются на высшей ступени, ибо верховное единство — это Бог. Он не перестает пребывать в качестве сущности души и, сверхъестественным образом сообщая движение извне, как Перводвигатель движет первое движимое (II, 50); Он приводит душу к Себе полностью через благодать. На этот раз реализуется только божественная инициатива, ибо только Бог хочет так объединиться и способен дать такой дар.

Эти «встречи» описать немыслимо, но Рейсбрук по крайней мере пытается это сделать ввиду возможности представить это единство как восстановление человека в его «эссенциальном существовании» в мысли Бога. Благодаря вечному порождению Слова «все творения вечно рождаются до сотворения во времени. Таким образом, Бог видит и знает их в Себе Самом — разумеется, различным образом, согласно пребывающим в Нем идеям, и как нечто иное, чем Он сам; но тем не менее не совершенно иное, ибо всё, что есть в Боге, есть Бог. Эти происхождение и вечная жизнь, которыми мы обладаем в Боге и которыми являемся вне самих себя, суть первоначало нашего сотворенного бытия во времени: наше сотворенное бытие связано с вечным бытием и составляет с ним единство в соответствии со своим эссенциальным существованием». Мы существуем вечно благодаря тому бытию, которым мы существуем в Божественной Мудрости, одновременно единые с Ним и другие, нежели Он. Вершина созерцательной жизни достигается тогда, когда созерцающий достигает в Боге своего вечного образца, по образу которого он был сотворен, и тем самым созерцает все вещи простым видением в единстве Божественного света (III, 5). Здесь в мысли Рейсбрука очевидны реминисценции Максима Исповедника и, возможно, Эриугены. Это обеспокоило Жана Жерсона, и он повел против Рейсбрука довольно активное наступление, быть может, не совсем несправедливое, но обладавшее по крайней мере одним недостатком: представить то, что было у Рейсбрука учением, интегрированным в мистику и являющимся исключительно функцией этой мистики, как метафизический реализм сущностей и божественных идей, о котором Рейсбрук, кажется, никогда не упоминал. Если бы у нас было больше уверенности в том, что мы обладаем подлинным текстом Рейсбрука без единого искажения, то можно было бы с большим основанием решать вопрос, не драматизировал ли Жерсон ситуацию, а если драматизировал, то в какой степени? Но как бы то ни было, Жерсон заведомо не ошибся относительно важности сочинения, которое должно было оказать глубокое воздействие на историю христианской духовности в последующие столетия.

Нельзя и пытаться оценить эту акцию, не испытав уныния, близкого к отчаянию. Сами условия исторического исследования весьма затрудняют эту задачу в том, что касается современников и непосредственных учеников приора Грунендела (Гронендала). В какой мере Иоганн из Сконховена (Schoonhoven, ум. в 1432), его официальный защитник от критики Жерсона, защищал и пропагандировал истинную доктрину своего учителя — вот вопрос, который требует поставить его апология, но на который трудно ответить объективно, пока все прочие сочинения Иоганна останутся неизданными. И даже для последующих эпох, когда распространение печатных текстов должно было бы позволить проводить плодотворные исследования, многого недостает, чтобы полученные до сих пор результаты позволили историку четко определить сферу влияния Рейсбрука. Это влияние воздействовало на христианский Запад либо напрямую, либо опосредованно. В первом случае — через множество рукописных копий с оригиналов, через латинские переводы В. Йорденса (Jordaens) (Лефевр д’Этапль напечатал свой перевод «Украшения духовных браков» («De ornatu spiritualium nuptiarum») y Анри Этьена в 1512 г.), Герта Грооте (Groote) «О семи ступенях божественной любви или о степенях святой жизни» («De septem scalae divini amoris seu vitae sanctae gradibus») и «О совершенстве сынов Божиих» («De perfectione filiorum Dei») были напечатаны в Болонье в 1538 г.) и в особенности члена Картезианского ордена1108 из Кёльна Лаурента Сириуса (Sirius) (Opera omnia, 1552, 1608—1609, 1692). Затем последовала серия переводов на разные языки: «Украшение духовных браков» («L’ornement des noces spirituelles») — на французском вышло в Тулузе в 1606 г., полное собрание сочинений Рейсбрука на испанском — в 1696 г., фрагменты из них на немецком — в 1621 и 1701 гг. Опосредованное влияние оказывали его ученики. Здесь проблема особенно сложна. Дионисий (Дени) Шартрский, Луи из Блуа, Бенедикт из Канфельда, Лессиус усвоили учение Рейсбрука о созерцании и его высотах, но каждый — со своими собственными нюансами. Быть может, в этом проявилось больше глубинного сходства этих доктрин, чем отличающих их признаков, иногда, если не всегда, очень значительных. Но здесь речь идет не о младших учениках, в отношении которых уместно поставить проблему их нерушимой верности своему вдохновителю. Речь идет о самых крупных именах — например, о фламандском францисканце Хендрике Херпе (Неф), более известном под латинизированным именем Харфиус (Harphius, ум. в 1477), авторе знаменитой «Мистической теологии» («Theologia mystica»), опубликованной в 1538 г. картезианцами в Кёльне. В распространении великих тем Рейсбрука никто не сыграл роли, хоть отдаленно сравнимой с ролью Херпа. Для исторической науки это верно до такой степени, что имена Харфиуса и Рейсбрука стали практически взаимозаменяемыми.

После прочтения издания 1538 г. Жерар д’Амон (d’Hamont) в своем письме-предисловии к «Мистической теологии» («Theologia mystica») заметил, что если убрать из этого произведения все, что исходит от Рейсбрука, то от него не останется почти ничего. Это суждение слушалось повсеместно. Его правдоподобие казалось столь очевидным, что единственный историк, поставивший перед собой задачу усомниться в нем, смог указать в произведении, которое он издавал сам в критическом ключе, только одну оригинальную черту, совсем незначительную, ибо речь в ней шла о практике стремлений: для Л. Фершюрена (Verschueren) Хендрик Херп оставался глашатаем Рейсбрука. В этих условиях ничто не помешало и ничто не помешает в дальнейшем свести воедино этих двух теоретиков мистики, путать их влияния и быть убежденным, что оценивать одного — значит оценивать другого. Чтобы очертить область, завоеванную мистикой Рейсбрука, достаточно открыть и изучить труды учителей и учеников Харфиуса. Этот методологический принцип отныне вдохновлял авторов многих ученых трудов. Ни один из них не нуждался в исследовании, подобном недавно проведенному П. Гру об отношениях, которые могли существовать между испанскими писателями XIV века и мистиками Нидерландов. Немногие вопросы представляют собой больший интерес для понимания испанского мистицизма. Ни одно исследование не может быть более взвешенным и тщательным. Так, известно, что Гру не смог обнаружить ни малейших следов испанских изданий Рейсбрука до перевода Сириуса 1692 г. Не достаточно ли причин, думал он, чтобы отказаться от своего утверждения? Во-первых, все свидетельствует о том, что переводы Йорденса и Сириуса должны были проникнуть в Испанию к 1518 или 1560 гг. Во-вторых, — и это главное, — потому, что по крайней мере «одна вещь очевидна: если голландский отшельник из Грунендела, никак не действовал сам — или очень мало, — все говорит о том, что он не мог упустить случая, когда таковой представлялся, заставить себя читать, и любил, когда читали его ученики» (П. Гру, с. 76). Когда читаешь произведения этих так называемых непосредственных «учеников», то задаешься вопросом, не Харфиус ли или Рейсбрук привили им такую любовь к чтению?

В значительной степени это несомненно. По всей линии, и особенно в весьма существенных вопросах, относящихся к вершине созерцательной жизни, это можно принять без всякого рассмотрения. Ибо для того, чтобы разрешить эти вопросы, на первый план следует поставить решающий фактор: был не один такой наставник, а трое, но особенно значимый — Харфиус. «Theologia mystica» не должна ни рассматриваться, ни использоваться как оригинальное произведение. Это — посмертный и искусственный сборник, составленный из первоначально независимых трактатов, чью строгую доктринальную однозначность нельзя предполагать заранее, но требуется доказать. В конечном счете они недоказуемы. То, что есть, — хотя не очевидно доказуемое, но реально наблюдаемое, — это различение, касающееся глубины вещей. Эти два трактата, искусственно смешиваемые и объединяемые, суть следующие: «Рай созерцателей» («Eden contemplativorum») и «Золотое наставление для созерцателей» («Directorium aureum contemplativorum»). За «Эдемом» («Раем»), написанным по-латыни для клира к 1455 г. или около того, последовало издание, почти буквально его повторявшее, вплоть до терминов: «L’ornement des noces spirituelles». «Directorium» является латинским переводом, выполненным в 1513 г. кёльнским картезианцем Петром Бломевенна с популярного трактата, выпущенного на фламандском языке между 1455 и 1460 гг., — «Зерцало совершенства» («Spieghel der volcomenheit»). Впрочем, возможно, что «Spieghel» также следовал в целом за «Ornement des noces spirituelles» — трактатом о мистической жизни, взятой в принципе и доведенной до конца — правда, он сокращает большую часть, посвященную сверхчувственному созерцанию и отказывается от его неизменного источника как раз в тот момент, когда подходит к самому главному. Тогда он обращается к более или менее ранним учителям: очевидно и несомненно — к св. Фоме Аквинскому и св. Бонавентуре (хотя, как теперь говорят, — к Псевдо-Бонавентуре, автору «Mystica theologia»; его настоящий автор — Гуго де Бальма), а также к «О семи путях к вечности» («De septem itineribus aeternitatis») Рауля де Бибраха (Raoul de Bibrach), составившим, таким образом, новый «комплекс», имевший чрезвычайно важное значение для последующего развития христианской духовности на Западе. Почему же совершился этот резкий переворот в умах?

Все происходит так, как если бы Херп то ли из-за разношерстности своих слушателей, то ли из-за развития своей рефлексии, то ли под действием вмешательства извне приложил силы к разработке мистической теологии вдохновения, начатой Рейсбруком, но подмененной действительно примитивным понятием сверхсущностного созерцания путем возвышения души к своему идеальному бытию, понятием, томистским по природе, но оригинальным по своему более широкому значению — от сверхсущностного созерцания через переходное состояние «lumen gloriae»1109 к созерцательному — моментально восхищению на третьем небе1110. Едва ли можно высказать такую гипотезу, не сформулировав другой: преобразуя Эдем в Spieghel1111, Херп осознавал строгость жерсоновской цензуры, и не выдает ли доктринальная замена, которую он производит на наших глазах, намерения оставить и скрыть по эту сторону пункты, которые скорее всего подверглись бы критике парижского канцлера? Как бы то ни было, это более не гипотеза, а факт: вдохновлявшийся Spieghel’ем и «Золотым наставлением для созерцателей» («Directorium aureum contemplativorum»), не был чистым мистиком в духе Рейсбрука и никогда не пытался им стать. Однако нужно идти дальше.

Нужно идти дальше, ибо, несмотря на внешние признаки, сам Эдем не вписывается в фундаментальную схему Рейсбрука. Даже в момент, когда Херп создает у своих самых внимательных экзегетов впечатление, будто повторяет слова учителя, он отделяет себя от Рейсбрука, причем в весьма важном пункте: дионисиевском экземпляризме. Каков бы ни был смысл, в котором воспринял это учение Рейсбрук, достаточно ясно, что «Украшение духовных браков» учит о возвращении души к ее нетварному образу. Если анализ этого произведения свести к одному-единственному пункту, то последний должен быть именно таким. Итак, совершенно замечательно, что этот тезис, существенный сам по себе, оказывается одинаково существенным с точки зрения критики Жерсона. Именно данный тезис эта критика видит непосредственно и исключительно. А если так, то, чтобы устранить Рейсбрука или по меньшей мере его мистику, этому грозному цензору подходят два метода. Или попытаться показать, что Жерсон ошибся относительно чисто рейсбрукианского понятия возвращения души, — таково было намерение Иоганна из Сконховена. Или очистить доктрину «Украшения» от всякого экземпляризма — мера радикальной эффективности. Кажется, таким было намерение Херпа во время его работы над «Раем созерцателей». Можно задаться вопросом, остается ли понятие сверхсущностного созерцания уместным после его очищения от всякого рейсбрукианского экземпляризма, однако то, что оно соблазнило «глашатая Рейсбрука», — это факт.

Трудно вообразить более грубое искажение, но эта несколько утонченная дифференциация приводит к некоторым методологическим последствиям, которые довольно интересны для истории того смутного периода. Прежде всего ясно, что путать изучение влияния Херпа с изучением чисто рейсбрукианского влияния, значит постоянно допускать ошибки, а иногда — приходить к довольно глубоким заблуждениям: «cuique suum»1112 — таков должен быть принцип, которым следует руководствоваться при изучении этого вопроса. С другой стороны, отныне следует оперировать различиями внутри самих зон влияния Херпа: теперь недостаточно обнаружить того или иного персонажа, ту или иную среду, в которой читают «Theologia mystica», чтобы убедиться, что имеешь дело с некоторой единой мистической школой, — нужно убедиться или по крайней мере знать, усваивают ли в ней «Eden» или «Directorium». Кроме того, нужно проследить судьбу отдельных изданий обоих трактатов. Поскольку доктрина Херпа — так, как она изложена в «Theologia mystica», — страдает дуализмом, не лишенным двусмысленности, предположить, что каждый читатель, каждый ученик мог выбрать в ней то, что лучше всего соответствует его вкусам и опыту, есть руководящая гипотеза, при которой у историка есть больше всего шансов прийти к истине.

«Theologia mystica», игравшая на протяжении нескольких веков фундаментальную роль в развитии христианской духовности, и новые наблюдения, сколь бы поверхностны они ни были, весьма помогают ощутить всю хрупкость выводов, которые все считали окончательно установленными. Но в этом есть и нечто более важное. Как мы только что видели, невозможно отрывать изучение влияния Рейсбрука от изучения критики, исходящей от канцлера Парижского университета и направленной против приора Грунендела. Видеть в данном факте знак вездесущности Жерсона во время крайней доктринальной путаницы — значит быть готовым оценить этого теолога по его подлинным достоинствам, а не отказывать ему в ясности ума. Границу между XIV и XV веками однажды охарактеризовали как «глубокий раскол умов» («profonde scission des esprits»), соответствующий «разделению двух интеллектуальных сред» — университетов, «где разрабатывались методы науки», и монастырей, — раскол отделивший пылкую духовную жизнь от народной (Э. Брейе). Какую бы часть истины ни содержало это общее воззрение, она достаточна велика, и мы были как бы предупреждены о ней, наблюдая суть взаимоотношений между Жерсоном и Рейсбруком, тем более, что между различными интеллектуальными кругами отношения были оживленными, причем по очень важным вопросам. Одной из наук, изучение и разработка метода которой в Парижском университете велись под руководством самого прославленного из его канцлеров, была мистическая теология, то есть наука об опыте, получаемом посредством духовной жизни — такой, какую постоянно вели созерцатели. Наконец, даже если и был раскол, движение умов на протяжении нескольких столетий развития жизни и вероучения можно понять, только если принять во внимание взаимообусловленные действия и реакцию на них в их органичной связи. Оценить влияние Рейсбрука можно, только если история решит, наконец, не разделять того, что объединил Жерсон.

ЛИТЕРАТУРА

Экхарт: Pfeiffer F. Deutsche Mystiker des 14. Jahrhunderts. Leipzig, 1857, Bde. 1—2; Denifle H. Meister Eckeharts lateinischen Schriften und die Grundanschauung seiner Lehre // Archiv für Literatur-und Kirchengeschichte des Mittelalters, 1886, Bd. 2, S. 417—652, 673—687; Théry G. Edition critique des pièces relatives au procès d’Eckhart // Archives d’histoire doctrinale et littéraire du moyen âge, 1926—1927, v. 1, p. 129—368; idem. Le Commentaire de Maître Eckhart sur le Livre de la Sagesse // Ibid., 1928, v. 3, p. 325—343; 1929, v. 4, p. 233—392; Grabmann M. Neuaufgefundene Pariser Quaestionen Meister Eckharts und ihre Stellung in seinem geistigen Entwicklungsgange // Abhandlungen der Bayerischen Akademie der Wissenschaften, XXXII, 7, München, 1927 (важное историческое введение); Geyer B. Magistri Echardi Quaestiones et sermo Parisienses. Bonn, 1931; Maître Eckhart. Traités et Sermons (переведенные с немецкого F. A[ubier] и J. M., с введением M. de Gandillac). P., 1942; Лучшее обзорное исследование об Экхарте: Della Volpe G. Il misticismo speculativo di maestro Eckhart nei suoi rapporti storici. Bologna, 1930; частные и популярные исследования: Koch J. Meister Eckhart und die jüdische Religionsphilosophie des Mittelalters // Jahresbericht der Schlesischen Gesellschaft für vaterländische Kultur. Breslau, 1928; Dempf A. Meister Eckhart. Eine Einführung in sein Werk. Leipzig, 1934.

Таулер: Sermons de Tauler, traduction sur les plus anciens manuscrits allemands, par les RR. PP. Hugueny, Théry, O. P. P., 1927—1935, vol. 1—3 (1-й том открывается превосходным введением).

Сузо: Bihlmeyer К. Heinrich Seuse, Deutsche Schriften. Stuttgart, 1907, Bde. 1—2; Hornstein X. de. Les grands mystiques allemands du XIVe siècle. Eckhart, Taulere, Suso. Lucerne, 1920; Zeller R. Le bienheureux Henri Suso (m. 1366). P., 1922.

Рейсбрук: Œuvres de Ruysbroeck l’Admirable. Traduction du flamand par les Bénédictins de Saint-Paul de Wisques. Bruxelles; P., 1915, 1917, 1920, 1928, 1930, 1938, vol. 1—6; De Vreese W. Jean de Ruysbroeck ou Jan van Ruusbroec (art.) // Biographie nationale de Belgique, 1908—1910, v. 20, col. 507—591; Wautier d’Aygalliers A. Ruysbroeck l’Admirable. P., 1923; Dolezich G. Die Mystik Jan van Ruysbroecks. Breslau, 1926; Jan van Ruusbroec Leven, Werken (коллективный труд, опубликованный Антверпенским обществом Рейсбрука). Mechelen; Amsterdam, 1931 (на с. 325—395 помещена исчерпывающая библиография); специальный номер «Ons geestelijk Erf», 1932, t. 6, N 3—4; Brigué L. Ruysbroeck (art.), Dictionnaire de theologie catholique, t. 14, col. 408—420.

Харфиус: Verschueren L. (O.F.M.). De Heraut van Ruusbroec // Jan van Ruusbroec Leven, Werken, p. 230—262 (библиографическое описание издания см. в конце предыдущего раздела): Herp Hendrik (O.F.M.). Spieghel der volcomenheit. Antverpen, 1931, t. 1—2; Groult P. Les mystiques des Pays-Bas et la littérature espagnole du XVIe siècle. Louvain, 1927.

Примечание. Заключительная часть настоящего раздела, касающаяся влияния Рейсбрука и начинающаяся словами «Нельзя и пытаться оценить эту акцию...», является произведением аббата А. Комба (Combes), который пожелал написать ее по нашей просьбе, и мы сердечно благодарим его за великодушие.

7. ЖАН ЖЕРСОН И ИТОГИ XIV СТОЛЕТИЯ

На протяжении всего XIV века Парижский университет сохранял характер учреждения Церкви, который он обрел с момента своего основания. Огромный контингент иностранных студентов распределялся между тремя «нациями» — пикардийской, нормандской и германской, которые вместе с французской «нацией» составляли мощное ядро его научного и студенческого сообщества. Что касается самих преподавателей, то они прибывали туда из всех европейских стран: Шотландии, Англии, Бельгии, Германии, Италии, Испании — точно так же, как и в предшествующее столетие. Единственное видимое отличие заключалось в том, что доля прославленных французских преподавателей стала существенно большей, чем в XIII веке. Дюран из Сен-Пурсена, Петр Ауреоли, Жан Буридан были, конечно, не того класса, как Дунс Скот или Оккам, но после смерти Гильома Оверньского не было ни одного французского ученого, который мог бы с ними сравниться.

Под покровом преемственности готовятся глубокие изменения, так как это церковное учреждение уже испытывало сильное давление, направленное в конечном счете на его национализацию. Университет XIV века ощущает последствия всех конфликтов, разгоравшихся тогда между французской короной и Святым престолом, и каждый кризис словно разделяет его. Король, естественно, хочет опереться на университет, оказывая давление на папу, но если среди преподавателей-французов он легко находит желанную поддержку, то так же естественно наталкивается на безразличие или даже оппозицию определенного числа преподавателей-иностранцев. После знаменитого публичного собрания 24 июня 1303 г. в садах Лувра, где Филипп Красивый требует от членов всех орденов созыва собора, который должен осудить папу, 87 из 155 францисканцев отказываются подписаться под этим требованием; таким образом, среди иностранцев непокорных большинство. В отчете Фрескобальди говорится: «В домах нищенствующих братьев нашлось достаточно разных языков, которые не пожелали согласиться. И тем, которые не согласились, король тотчас приказал покинуть королевство, что те немедленно исполнили». В их число входил Иоанн Дунс Скот, и непонятно, почему галликанизм1113 смог заинтересовать этого шотландца. Но эти меры должны были продемонстрировать иностранным магистрам, что отныне Парижский университет находится во Франции, а не в христианском мире. Теперь нужно было, чтобы и студенты-иностранцы не в меньшей степени убедились в этом. В 1313 г. отношения между Францией и Англией становятся открыто враждебными, от английских студентов для высадки на французский берег требуют паспорта, а также специальные разрешения на ввоз определенных монет, которые потом у них конфисковывают и пробивают. Из-за стольких притеснений и придирок универсализм парижского «Studium’a» не мог не пострадать.

По мере того, как Парижский университет избавлялся от подчинения папам, последние считали все менее необходимым сохранять его привилегии. В 1316 г. папа Иоанн XXII предоставил Тулузскому университету те же привилегии, что и Парижскому, но другие университеты вскоре заявили о своем намерении больше вообще не признавать эти привилегии. В XIII веке парижский лиценциат имел право преподавать в любом другом университете, не сдавая нового экзамена, — но не наоборот. С начала XIV века Оксфорд и Монпелье отказываются принимать в качестве профессоров парижских лиценциатов. Париж протестует, и Иоанн XXII восстанавливает его прежние привилегии, но в 1317 г. Эдуард II1114 требует такого же права (sine novo examine)1115 для преподавателей, получивших степень в Оксфорде. В этой милости ему было отказано. В 1322 г. Оксфорд возвращается к своему требованию, указывая, в частности, на тот факт, что Алкуин, основатель Studium’a в Париже, был англичанином. Кстати, именно в это время Ричард из Бери (Richard of Bury) в своем трактате «Филобиблион» отмечает, что после того, как Studium переместился из Афин в Париж, он сможет успешно устроиться и в Англии. Так, когда Парижский университет своей антипапской деятельностью подрывает свое исключительное положение в Церкви, в мирском плане он наталкивается на поднимающиеся против него местное соперничество и университетский национализм. Эти беспорядки возрастают на протяжении всего XIV столетия. В 1329 г. Жан Жанденский и Мишель Сезен (Cesene), рассуждая устно и письменно в качестве парижских преподавателей, подрывают авторитет светской власти пап с вероучительной точки зрения; в 1333 г. парижские теологи, среди которых Фома Галльский, ведут против взглядов папы Иоанна XXII на блаженное видение настоящую войну, закончившуюся своего рода отречением папы; и Филипп IV, которого папа, кстати, призывал к порядку, позволяет себе вмешаться в это дело. Уже все предвещает «Великую схизму Запада» (1378—1418) — трагическую эпоху для Церкви, когда двое или трое пап будут одновременно призывать верующих к послушанию и когда станет разрушаться тот христианский мир и то христианство, от имени которых привык говорить Парижский университет.

Уже не достаточно очевидно, какое учение он способен преподать христианскому миру. В 1309 г. Генеральное собрание доминиканцев в Сарагосе принимает св. Фому Аквинского как официального учителя ордена, но августинцы в 1287 г. уже выбрали своим официальным теологом Эгидия Римского. Францисканцы сначала не сделали ничего подобного, но фактически они разделились между двумя противоположными друг другу по взглядам теологами — Дунсом Скотом и Оккамом. Шли годы, и становилось все более ясным, что оккамизм был не просто реформой, а революцией. Прежние доктрины противоречили одна другой относительно интерпретации некоторых принципов, которые были для них общими; вместо того чтобы присоединиться к ним как новый опыт того же порядка, оккамизм отрицает их все, устраняя реализм, бывший их основой. Оккам не только делает это — он знает, что делает: «Omnes, quos vidi, concordant dicentes quod natura est realiter in individuo»1116. Таким образом, между всеми прочими теологами и Оккамом проходит водораздел, образованный его отказом предоставить природе, «quae est aliquo modo universalis»1117, малейшую степень постигаемости реальности в индивидах. После этого переворота налицо были лишь две позиции, и люди стали видеть в доктринальных расхождениях только нюансы мысли, в том числе — в расхождениях между томизмом и учением Дунса Скота, которые до сих пор представлялись противостоящими друг другу; однако разрыв между двумя теологиями стал от этого только более полным. Уходящий XIV век полностью осознал это, и на протяжении двух последующих столетий все должны будут помнить этот факт. С одной стороны — «via antiqua»1118, по которому шли все реалисты. Они без всякого порядка указываются в одном документе Ингольштадтского университета: это всеобщая «doctrina Aristotelis... ejusque commentatoris Averrois et... Alberti Magni, S. Thoma de Aquino, Egidii de Roma, Alexandri de Ales, Scoti, Bonaventurae, Richardi [de Mediavilla], Petri de Tarantasio, Petri de Palude aliorumque Realium»1119. С другой стороны, «via moderna»1120 — доктрина некоторых реформаторов, которых называли номиналистами («doctrina quorumdam renovatorum qui Nominalis dicuntur»); в частности, это был путь «Guillelmi Occam, Buridani, Petri de Aliaco, Marsili [de Inghen], Adam Dorp, Alberti de Saxonia et caeterorum Nominalium»1121. XV век увидит непрекращающуюся борьбу этих двух партий, которые либо спорят об обладании одним университетом, как в Париже, либо в других местах разделяются и сосуществуют в мире, либо опять завоевывают университет в пользу какой-либо одной партии, не исключая, впрочем, полностью участия в нем другой партии.

Эта подлинная философская и теологическая схизма находит в XIV веке бессильного и опечаленного свидетеля в лице Жана Жерсона (Jean Charlier de Gerson, ум. 1429). Ученик Петра из Альи, от которого он в 1395 г. унаследовал пост канцлера Парижского университета, Жерсон не был в собственном смысле философом; он был теологом, но весьма компетентным в философских вопросах и в высшей степени готовым вмешаться в их обсуждение всякий раз, когда этого требовали интересы теологии1122. Дискутирующие номиналисты XIV—XV веков постоянно требовали, чтобы он поддержал одного из них. Они даже использовали его славу и авторитет как неопровержимый аргумент в пользу номиналистской ортодоксии. Не был ли реализм самой основой ересей Уиклифа, Яна Гуса и Иеронима Пражского, и кто обошел молчанием этих двух последних еретиков на Костанцском соборе, как не эти поборники истины, призванные Богом для защиты его дела, — Петр из Альи и Жан Жерсон? Возможно, следует все-таки добавить, что Жерсон никогда не принадлежал к номиналистам, кроме случаев, когда требовалось выступить против определенного рода реализма, или, если угодно, против тех реалистов, которые рисковали прийти к реализму Скота Эриугены, Уиклифа, Иеронима Пражского и Яна Гуса. Его внимание привлекал отнюдь не философский аспект проблемы. Жерсон прибыл не для того, чтобы предложить некую систему, но лишь целительное средство против зла, которое представляло для Церкви столкновение различных систем. Это средство заключалось не в какой-либо философии, а в определенном понятии теологии, которое, как он считал, ему удалось найти.

Болезнь, о которой идет речь, замечательно описана Жерсоном в его трактате «Пятьдесят предложений о способах обозначения» («De modis significandi propositiones quinquaginta», 1426). Эпиграфом к этому трактату взяты слова из Евангелия от Матфея: «Этот род ищет знамения» (Мф. 12:39; 16:4). Любой теолог мог сразу же дополнить текст: «Род лукавый и прелюбодейный ищет знамения; и знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы пророка»1123. Текст выбран вовремя и соответствует истинному положению вещей, ибо «род», который был у Жерсона перед глазами, чрезвычайно жаждал знамений, но не был способен воспринимать их как должно. Бросая взгляд на свой университет, канцлер обнаруживал в нем лишь полное смешение системы знаний: каждый пользовался способом выражения, свойственным его научной дисциплине и созданным для определенного объекта, чтобы решать проблемы, поставленные другой дисциплиной и другим объектом. Он видел, что преподаватели грамматики, предмет которых — правильное построение речи, решают свои проблемы методами логики, предмет которой — истинность или ложность высказываний, тогда как преподаватели логики притязают на решение своими методами проблем метафизики — науки, которая занимается не высказываниями, а вещами; он видел, что грамматики, логики и метафизики полагают решить своими методами и проблемы теологии, как будто у этой науки нет своих собственных методов и своего собственного объекта, который есть слово Божье. Рассматривая частную проблему отношений логики и метафизики в другом трактате «О согласовании метафизики и логики» («De concordia metaphysicae cum logica»), написанном в том же 1426 г., Жерсон обнаруживает поистине удивительную проницательность, ибо то, что он хотел излечить, оказалось недугом века — двойным и осложненным пороком: исследовать логику методами метафизики, а метафизику — методами логики.

Для тех, кто хочет узнать в точности, как этот прозорливый свидетель подводил итоги XIV века, ничто не заменит двух лекций Жерсона «Против тщетного любопытства в делах веры» («Contra vanam curiositatem in negotio fidei»), первая из которых датирована 8 ноября 1402 г. (того же года, когда увидел свет «Трактат о Романе о Розе»), а вторая последовала вскоре.

Тема первой лекции взята из Евангелия от Марка: «Покайтесь и веруйте в Евангелие» (Мк. 1:15). Для Жерсона эти слова служат основой безжалостной критики методов схоластической теологии его времени. Всякое пророчество должно, в первую очередь, провозглашать покаяние, посредством которого мы отвращаемся от пороков и прежде всего — от гордыни. Если мы отворачиваемся от покаяния, гордыня отвращает нас от веры, что чаще всего происходит в университетах («praesertim apud scholasticos»1124). У этой дурной надменной матери есть две дочери: любопытство и дух исключительности, в компании которых находится их сестра — зависть; от нее рождаются духи противоречия, спора, упрямства, упорство в заблуждении, тяготение к букве, нежелание отказаться от своего мнения или мнения своих единомышленников (задумаемся о плотском духе в религиозных орденах), возмущение, презрение к простым людям и, наконец, отвращение ко всему, из чего нельзя сочинить какую-нибудь доктрину. Есть все основания опасаться, что любопытство «in negotio fidei»1125, которое когда-то обмануло философов, когда-нибудь обманет и теологов нашего времени. Естественное знание имеет свои пределы — так что не будем пытаться их перешагнуть. Что может знать о Боге один только разум? Что Он есть то, больше чего невозможно вообразить, существо, которое лучше своего противника. Такова философия, которую св. Павел и его ученик Дионисий называли Божьей мудростью, скажем больше — его Откровением, ибо эта всем врожденная и многими утверждаемая идея заключается в том, что Бог есть такая сущность, больше которой невозможно себе представить. Эта мудрость, или Откровение, есть как бы отпечаток в нас света лика Божьего, как говорится в великолепном и светоносном наброске св. Бонавентуры «Путеводитель души к Богу» («Itinerarum mentis in Deum»). «Эта книжица превосходит все хвалы, — продолжает Жерсон, — и я не могу в достаточной степени удивиться тому, что Меньшие отцы и братья1126 отвернулись от этого учителя, столь великого, что я не знаю, был ли когда-нибудь в университете равный ему, — отвернулись, чтобы обратиться неизвестно к каким новоявленным учителям, за которых они готовы драться руками и ногами. В конце концов, их дело увидеть, служат ли им другие, и мы поговорим об этом в дальнейшем».

Так, начав свою лекцию как проповедь св. Франциска Ассизского, Жерсон возвращается к св. Ансельму и св. Бонавентуре с их врожденной идеей Бога, что, впрочем, не исключает доказательств его существования. Тем самым прежде всего становится очевидным, что номинализм Жерсона имеет границы и эти границы обнаруживаются все яснее по мере того, как он все дальше проникает в доводы, которые считал для себя конечным пунктом. Разрушение теологии гордыней начинается там, где человек хочет осмыслить доказательство относительно материй, происходящих по воле Божьей. Как только он впадает в это заблуждение, — все потеряно. Если у философа спрашивают: «Вечен ли мир?», — он отвечает: «Не знаю; это зависит от воли Бога, значит, ответить вам — дело Бога». Что же говорят вместо этого? Что, согласно философам, Бог действует не свободно, но, скорее, по естественной необходимости и согласно такому своему свойству, которое заставляет его благость распространяться саму по себе. Вот, заключает Жерсон, что представляется мне корнем заблуждений всех тех, кто рассуждает на тему образа действий («Haec est, fateor, tota et praecipua radix errorum in istis philosophantibus»). Невозможно просветить таким ярким светом глубокого теологического разума столько прославленных приверженцев номинализма. От Оккама они берут то, что действительно являлось корнем всего его творчества, — его радикальную критику платонизма «натуральных теологов», которые путали христианского Бога с Благом, понимаемым в той или иной степени как природа, тогда как на самом деле Он прежде всего есть свободная воля. Все зло происходит отсюда, и достаточно хорошо видно, как гордыня собирает свои плоды. Если Бог — это природа, пусть даже «Bonum diffusivum sui»1127, о котором они так много говорят, то можно будет поставить по этому поводу ряд проблем — если будешь уверен, что разрешишь их. Для этого нужно лишь вывести свойства этой природы согласно логике разума. Какой Бог понравится этим философам в качестве ощущаемого опытом, как не тот, кто удерживает в своем мышлении все вещи на свете, но, однако, отличен от свободного Бога Священного Писания?! Ибо если Бог не природа, а свобода, то всякий вопрос о Нем предполагает непредвидимый ответ. Так что нельзя вывести логически, что Он должен сделать; поскольку Он делает то, что хочет, можно только веровать в то, что Он делает. Чтобы удостовериться в этом, нужно было, чтобы Бог сказал это Сам. Вера—это акт смирения, а смирение достигается только покаянием: «покайтесь и веруйте в Евангелие». В этом заключена вся христианская мудрость. Эта радикальная оппозиция по отношению к платонизму объясняет согласие Жерсона — и многих других вместе с ним — с определенными характерными тезисами оккамизма и его относительное противостояние всякому реализму идей, который, вводя в Бога необходимые сущности, как бы ограничивает извне его высшую свободу. «Бог желает определенных действий не потому, что они хороши, — утверждает Жерсон, — но они хороши, потому что Он их желает». Если бы в Боге не было правил добра, предшествующих самой его воле, он был бы чист от всех этих «formalitates»1128, из которых во многих случаях делают столько «formalizantes»1129 эти любители новых формул, которым хочется думать, что их интеллект может разглядеть сущности вещей, и хочется, чтобы душа постоянно беседовала сама с собой с помощью их концептов. Если здесь речь не идет лишь о том, чтобы приучить думать не только о чувственно воспринимаемом, — это великолепно. Но насколько опасно принимать тут логику за метафизику! Сущности суть только абстракции, результаты анализа, который должен производиться в уме с целью различения своих объектов: делать из этого вещи, значит преображать логику в метафизику, а затем — в теологию. Такова опасность, которую несут с собой творчество Дунса Скота и «formalizantes». Вводя в Бога «formas methaphysicales, vel quidditates, vel rationes ideales»1130, они разрушают простого и свободного Бога веры. Именно из этого центра систематически исходит критика Жерсона против целого ряда философов и теологов, имена которых он не лишает себя удовольствия назвать. Эти люди, которых он, впрочем, в 1402 г. считал меньшинством, являются, с его точки зрения, наследниками платонизма, воспринятого ими от Авиценны и Аль-Газали и толкуемого каждым из них по-своему. В их числе — уже упоминавшиеся Дунс Скот, Раймунд Луллий, Джованни де Рипа, Брадвардин; иногда — более умеренные и менее опасные, такие, как Генрих из Ойты; но чаще — более подозрительные, те, которые реализовали в Боге идеи до такой степени, что сделали из них творения: осужденные в 1210 г. Скот Эриугена и Амальрик Венский, которые фактически породили Уиклифа, передавшего свое духовное наследие Яну Гусу и Иерониму Пражскому. Впрочем, каково бы ни было его истинное происхождение, весь этот реализм противоречит как перипатетической, так и католической школе («peripateticae et catholicae scholae contrarium»), a заблуждение, которое лежит в его основе, весьма просто: это вера в то, что все воспринимаемое интеллектом как универсальное, абстрактное или отдельное универсально, абстрактно и отдельно пребывает в вещах и в Боге: «quicquid intellectus cognoscit universaliter vel abstractive vel praecisive, habet correspondentiam talem in re, sicut in Deo»1131.

Если выбрать самое краткое выражение, то позиция Жерсона представляет собой звучащее более ста лет эхо осуждения 1277 г. и того духа теологической обороны, которое это осуждение вызвало: слишком большое число заимствований из языческих философов опасно для теологии, так как эти философы — противники покаяния, а следовательно, смирения веры. Это — древнее заблуждение Оригена, который слишком много пил из золотого кубка Вавилона, то есть, как уточняет Жерсон в своей второй лекции, не из какой угодно философии (причем он вовсе не думает осуждать философию как таковую!), а из философии язычников. Возвращаясь к одному из ключевых положений, среди которых есть те, которые осудил Этьен Тампье, он фокусирует свою критику на неоплатоническом натурализме Авиценны, Аль-Газали и множества других неверных, принцип которых таков: одно как одно может происходить только из одного, — откуда они заключают, что лишь вторая интеллигенция имеет своей причиной первую. Это ошибочный принцип, и, проникая в саму христианскую теологию, он является причиной многих бедствий. Не отказываясь достаточно решительно от этого принципа, в Бога вводят различия на самом деле не реальные — ибо никто не осмелился бы дойти до такого святотатства, — но различия, взятые из природы вещи («ex natura rei»), которые очень похожи на реальные. Жерсон находит в номинализме и нечто здравое — это как раз то, что в действительности делает подобное заблуждение невозможным. Родилось или нет учение Оккама из этого духа, но именно его обнаружил Жерсон, и его отзвук, кажется, слышится в первой лекции.

Рассматриваемый в этом аспекте номинализм XIV века подготавливал реформу теологии, воспринимаемой отныне как дисциплина веры, основанная на принципах отцов Церкви и связанная с их традицией. Критики схоластической теологии в XV и XVI веках не скажут против нее ничего нового, чего бы уже не сказал Жерсон. Это не значит, что они осудили схоластический метод как таковой. Совсем наоборот — Жерсон считал его необходимым для толкования учения отцов Церкви, и творчество великих учителей XIII века, особенно св. Бонавентуры, имело в его глазах очень важное значение. Однако, когда он оглядывался вокруг себя, ему казалось, что положение стало совсем иным: ученые люди считали себя теологами, чтобы затем преподавать одну только философию, презирали Библию и отцов Церкви (spreta Biblia et aliis doctoribus), забыли, что, согласно замечанию Августина, язык теологии не свободен, как язык философии, но имеет свое особое правило («nobis autem ad certam regulam loqui fas est»)1132, и что технические термины, введенные отцами Церкви, должны соблюдаться; бесполезно и произвольно умножается число вопросов; в отношении Бога задаются не только произвольные, но абсурдные вопросы (Сын может породить другого Сына, потому что Он обладает той же силой, что и Отец; Отца и Сына не объединяет любовь; Святой Дух был порожден раньше, чем стал абсолютно совершенным, и т. д.). Чтобы излечить эту болезнь, Жерсон мечтал об упрощенной теологии, единой везде и для всех, преподаваемой в каждой кафедральной школе одним учителем, возможно — в одной школе для всей Франции, а может быть, и в одной школе для всей Церкви; философам не должно быть более позволено трактовать теологию, а теологам — без конца рассуждать перед любой толпой; наконец, члены Ордена францисканцев и другие перестанут подниматься все вместе, едва затронуто мнение одного из них. Не философы, а вера, надежда и любовь утешают сердца и перевязывают раны Церкви. «Jesum imitari, imitandus est Jesus factus nobis a Deo sapientia»1133 — вот францисканские темы, которые канцлер Парижского университета вводит в обиход и к которым после него не перестанут возвращаться. В последние годы XIV века мощная теологическая реформа, берущая начало из принципов XIII столетия, явно утратила творческую силу. В далеком прошлом у его истоков стоит платоновское «Утешение философией» Боэция; в 1418 г. «Утешение теологией» («Consolatio theologiae») Жерсона знаменует ее конец.

Для того, кто смотрит на эту реформу с точки зрения чистой философии, положение представляет собой совершенно другую картину. Направлениям, заданным в XIII веке, продолжают следовать на протяжении всего XIV века — с разным успехом, но всегда не без пользы. В мистике Экхарта раскрыты все следствия неоплатонических элементов учения Альберта Великого, значительно усиленные влиянием Прокла; они же подготавливают метафизику Николая Кузанского. Томизм сформировался в отдельную школу, но уже из того, как говорили о св. Фоме те, кто следовал ему в различных направлениях, становилось очевидным, что это учение занимает отныне свое отдельное место, которое оно, по мнению Эразма, сохранит и в XVI веке, а с того времени — уже навсегда. Представляется совершенно истинным факт, что из тех, кто в XIV веке был приверженцем томизма, никто в подлинном смысле не продолжит учение основателя. Самое новое и глубокое в его мысли, скопившееся в массе работ, сохранится в этой массе, отнюдь не продолжая творчество учителя. Напротив, учение Дунса Скота, имеющее не столь давнее происхождение, предстает в состоянии непрерывной ферментации, ставя новый опыт и строя метафизику сущностей и форм, не питая иллюзий относительно своих возможностей соединиться с теологией, но приверженцы этого направления убеждены в своей способности извлечь из первопринципов разума все то, что только естественный свет может охватить с помощью концептов. Это дело отдаленного будущего, если верно, что он продолжится в трудах Суареса, а может быть, и Вольфа1134, которым принадлежит сомнительная честь представлять метафизику перед лицом Канта и погрузить последнего в тот догматический сон, от которого его пробудит Юм.

Так что Юм уже жил в XIV веке, или, по крайней мере, жил тот дух, которым вдохновлялась его психологическая критика. Естественно, весьма неразумно без конца говорить о нем применительно к средневековым теологам, творчество которых совершенно иное, нежели его, но отказаться произнести это имя по поводу текстов Оккама, постоянно о нем напоминающих, означало бы заблуждаться по поводу очевидных фактов. История должна уметь в каждом случае выделять необходимые различия, не запрещая констатировать, что перерабатываемые на протяжении веков человеческими доводами, структура которых одинакова, одни и те же принципы порождают одни и те же выводы. Без сомнения, все эти однажды установленные расхождения между разными доктринами, столь отличными от общепринятых мнений, показывают, что в них явно заметно различие, которое отделяет аналитические суждения, полученные путем развития концептов с помощью первопринципа, от суждений, основанных на констатации отношений, фактически данных в чувственном опыте. То, что эти два вида суждений имеют различную природу и различную степень достоверности, эмпиристы XIV века видели так же хорошо, как это увидит Юм, и они неустанно доказывали до него, что, поскольку отношения причинности не сводимы к очевидности первопринципа, выражающие их суждения не могут считаться абсолютно очевидными. Их называли скептиками — и это определение не лишено оснований, если сравнить их доктрину с учением о реализме причин, который предлагает томистская метафизика, но, как бы то ни было, понимаемое таким образом эмпирическое познание было достаточным для оккамистов XIV века. Если речь шла о том, чтобы познать Бога, и о том, что трансцендирует чувственный опыт, то у них было Откровение и они не желали ничего большего; если же речь шла о познании того, что открывается в чувственном опыте, то как мог этот опыт быть не компетентен в своей собственной области? Эти эмпиристы, как и теологи, хорошо знали, что Бог может в любой момент вмешаться в состояние и развитие природы и, следовательно, опыт не дает абсолютной очевидности и не является гарантией от сверхприродного, даже если он основан только на применении первопринципа; но остается по крайней мере естественная очевидность, которой достаточно для естественных наук. «Sufficit naturalis evidentia in scientia naturali»1135, — говорил Альберт Саксонский и добавлял, что те, для которых естественной очевидности недостаточно, не созданы для философии («Unde cui non sufficeret evidentia naturalis, non est aptus ad philosophandum»). Поэтому оккамизм развивал свои выводы по двум направлениям. Он благоприятствовал зарождению скептической критики метафизики или усиливал эту критику там, где она уже существовала, готовя тем самым подлинный пирронизм1136, который будет развиваться в течение двух последующих веков; и он также способствовал началу подлинно научного изучения природы, свободного от произвольных предположений метафизики, которое стало считать себя наукой и сформулировало — в физике и астрономии — некоторые гипотезы, подтвердившиеся в XVI и XVII веках.

ЛИТЕРАТУРА

Жан Жерсон: Opera omnia. Antverpen, 1706, v. 1—4; Schwab J. B. Johannes Gerson. Würzburg, 1858; Stelzenberger J. Die Mystik des Johannes Gerson. Breslau, 1928; Connolly J. L. John Gerson, Reformer und Mystic. Louvain, 1928; Combes A. Jean Gerson commentateur dionysien. P., 1940 (в «Заключении» этой книги помещено превосходное введение в идеи Жерсона: «Conclusion», р. 421—472).

|< в начало << назад к содержанию вперед >> в конец >|